Касьян, поспешая через пустырь, еще издали увидел подле конторы
роившийся народ, дроновского мерина и председательские дроги у коновязи. При
виде этого непривычного людского скопища середь рабочего дня Касьяна еще раз
обдало мурашливым холодком, как бывало с ним, когда вот так, случалось,
подходил он к толпе, собравшейся возле дома с покойником. Да и здесь тоже
нынче что-то надломилось: что-то отошло в безвозвратное, и не просто жизнь
одного человека, а, почитай, всей деревни сразу.
Рельса все еще надсадно гудела. Полуметровая ее культя была подвешена
перед конторой на специальной опоре, покрашенной, как и сама контора, в
зеленую краску. Звонить по обыденности строго-настрого возбранялось, и лишь
однажды был подан голос, когда от грозы занялась овчарня. В остальное же
время обрубок обвязывали мешковиной, чтобы не шкодили ребятишки. Конторский
сторож Никита, которому в едином лице предписано право оголять набат по
особому Прошкиному указанию, сегодня, поди, давно уже отбил руки, и теперь,
пользуясь случаем и всеобщей сумятицей, в рельсу поочередно трезвонили
пацаны, отнимая друг у друга толстый тележный шкворень. Били просто так, для
собственной мальчишеской утехи, еще не очень-то понимая, что произошло и по
какой нужде скликали они своих матерей и отцов.
Люди, тесня друг друга, плотным валом обложили контору. Крепко разило
потом, разгоряченными бегом телами. Касьян, припозднившийся из-за Натахи и
приспевший чуть ли не последним из косарей, начал проталкиваться в первый
ряд, смиряя дыхание и машинально сдергивая картуз. Высунулся и ничего такого
особенного не увидел: на верхней ступеньке крыльца, уронив голову в серой
коверкотовой, закапанной мазутом восьмиклинке, подпершись руками, сидел
Прошка-председатeль, поверженно и отрешенно глядевший на свои пыльные,
закочуренные сухостью сапоги.
Помимо косарей сбежался сюда и весь прочий усвятский народ - с бураков,
скотного двора, Афоня-кузнец с молотобойцем и даже самые что ни на есть
запечные старцы, пособляя себе клюками и костыликами, проплелись,
приковыляли на железный звяк, на всколыхнувшую всю деревню тревогу. И
подходя, пополняя толпу, подчиняясь всеобщей напряженной, скрученной в тугую
пружину тишине, люди примолкали и сами и непроизвольно никли обнаженными
головами.
А Прошка-председатель все так и сидел, ничего не объявляя и ни на кого
не глядя. Из-под насунутой кепки виден был один лишь подбородок, время от
времени приходивший в движение, когда председатель принимался тискать зубы.
Касьян думал поначалу, потому Прошка молчит, что выжидает время, пока
соберутся все. Но вот и ждать больше некого, люди были в сборе до последней
души.
Наконец, будто хворый, будто с разломленной поясницей, Прошка
утружденно, по-стариковски приподнялся, придерживаясь рукой за стояк. И
вдруг, увидев возле рельса ребятишек, сразу же пришел в себя, налился
гневом:
- А ну, хватит! Хватит балабонить! Нашли, понимаешь, игрушку. Никита!
Завяжи колокол!
И как бы только теперь увидев и всех остальных, уже тихо, устало
проговорил, будто итожа свои недавние думы:
- Ну, значит, такое вот дело... Война... Война... товарищи.
От этого чужого леденящего слова люди задвигались, запереминались на
месте, проталкивая в себе его колючий, кровенящий душу смысл. Старики
сдержанно запокашливали, ощупывая и куделя бороды. Старушки, сбившиеся в
свою особую кучку, белевшую в стороне платочками, торопливо зачастили перед
собой щепотками.
- Нынче утром, стало быть, напали на нас... В четыре часа... Чего
остерегались, то и случилось... Так что такое вот известие.
Сумрачно тиская зубы, Прошка отвернулся, уставился куда-то прочь, в
поле, плескавшееся блеклым незрелым колосом невдалеке за конторой. И было
томительно это его отсутствующее глядение. Медленно багровея от какого-то
распиравшего его внутреннего давления, он сокрушенно потряс головой:
- На ж тебе: ты только за пирог, а черт на порог. Тьфу!
Председатель ожесточенно сплюнул и заходил взад-вперед по крыльцу от
столба к столбу как пойманный, будто запертый в клетку. Вдруг резко
крутнувшись на железных подковках, внезапно закруглил собрание:
- А теперь... тово... давайте, кто на бураки, кто на сено. В общем,
пока все по местам.
Люди, однако, не расходились, понурились в скованном молчании, ожидая
еще чего-то. Но Прошка, сбежав с крыльца и расчищая себе дорогу сквозь
неохотно подававшуюся на две стороны толпу, досадливо покрикивал:
- Все! Все! Расходись давай. Пока больше ничего не имею добавить...
Он отвязал вожжи от коновязного бруса, окорячил дрожки, умягченные
плоским, слежалым мешком с соломой, и, полоснув лошадь концами, крикнул уже
сквозь колесный клекот:
-- Будут спрашивать - в районе я. В район поехал!
4
И второй, и третий день деревня жила под тягостным спудом
неизвестности. Все как-то враз смялось и расстроилось, вышло из привычной
колеи. Иван Дронов попытался было наладить прерванный сенокос, самолично
объехал подворья, но в луга почти никто не вышел, и сено так и осталось там
недокошенным, недокопненным. Ждали, что вот-вот должны понести повестки,
какое уж там сено! Повестки, и верно, объявились уже на второй день. Правда,
брали пока одних только молодых, первых пять-шесть призывных годов, в
основном из тех, кто недавно отслужил действительную. Но кто знает, как оно
пойдет дальше, какой примет оборот?
Прошка-председатель ходил сумной, неразговорчивый и больше норовил
завеяться с глаз долой. Сказывали, будто видели его нечаянно на дальнем
Ключевском яру, на краю хлебного поля, и будто бы, пустив на волю коня с
таратайкой, сидел он там, на юру, один, как во хмелю, обхватив коленки и
уронив на них раскрытую голову. Не узнали б его, эдак скрюченного,
закрывшегося от всего, посчитали бы за чужого человека, если бы не конь:
конь-то его приметный - чалый, с белой гривой и белым хвостом.
Поутру мужики, а больше бабы подворачивали к правлению под разными
предлогами, толпились у крыльца, засматривали в окна на счетоводку Дуську,
сидевшую у телефона: не будет ли каких известий, от которых зависел весь
дальнейший ход усвятской жизни.
Радио на ту пору в деревне не имелось. Правда, уже по теплу, перед маем
начали было расставлять столбы, накопали по улицам ямок, но районные монтеры
что-то закапризничали, в чем-то не сошлись с Прошкой и больше не появились в
Усвятах. Теперь в самый раз сгодилось бы послушать, ни за какой ценой не
постояли б, да кто ж знал, что так оно обернется, думалось ли кому о войне?
Газетки же пока еще шли довоенные, из них ничего не явствовало: вчера
доставила почтальонка, а там все еще пишут про всякое такое разное и на
картинках все такие довольные, ровно ничего и не случилось. Оно и понять
можно: пока составят заметки, пока прокрутят через печатную машину да
развезут по городам, а оттуда - по районам, из районов - по сельсоветам, а
там уж и по самим деревням, это ж сколь раз из рук в руки передать надо,
сколь потратится времени. Районка, та и вовсе один листок и не каждый день в
неделю.
Вот и отирались у конторского порога с немым вопросом на сумеречных
лицах, вострились слухом, не зазвонит ли телефон, не скажет ли трубка чего
нового, пока внезапно наехавший Прошка-председатель не принялся шуметь:
- Кова черта, понимаешь! Ну война, война... Дак что теперь делать?
Сидмя сидеть? Пелагея! Авдонька! Бураки вон сурепкой затянуло, а вы тут жени
мнете. Кому сказано! А ну марш все отседова, чтоб глаза мои не видели!
- Да ить как робить, ничего не знаючи? Руки отпадают. У тебя там,
Прохор Ваныч, телефон в кабинете. Можа, чего слыхать...
- А чего слыхать? Ничего не слыхать. Отражают пока, отбиваются.
- Ты бы спросил в трубку-то. Живем, как в мешке завязаны.
- Об чем, об чем спрашивать-то?
- Да какая она будет война - большая аль маленькая? Будут ли еще
мужиков забирать ай нет? Нам бы хочь об этом узнать. А то думки изгложут.
- Ничего этого я не ведаю - большая или маленькая. Нету у меня такого
аршину. А какая она б ни была, нечего сидеть. Вон солнце уже где, в колодезь
скоро заглянет, а вы досе тут, понимаешь. Вот счас перепишу всех, потом не
обижайтеся: "Нехорош Прохор Ваныч". Совсем разболтались, понимаешь.
Касьян, возвращаясь с ночного дежурства, тоже захаживал в контору
послушать, чего говорят. Не было хуже этой вот неопределенности. Куда б
легче, кабы знать наверняка, так или этак, возьмут или не возьмут. Но никто
этого наперед сказать не мог, и он, придя домой, не находил себе места, а уж
о деле каком и вовсе в голову не шло. Вот и погреб надо бы почистить,
подкрепить на зиму, да все как-то не мог обороть себя. Если днями возьмут,
то и затеваться с погребом нечего: только зря растревожишь, разворотишь
старье, оно - тронь, дак и в две недели не уберешься. Было с ним такое,
будто подвесили его поперек живота и никак не дотянуться до дела руками или
ногами стать. Бесцельно бродил он по двору, в городчике среди гряд, все
тянулся куда-то слухом, и тесно ему стало подворье, давило плетневой
городьбой, так бы взял и разгородил напрочь, напустил воздуху. А то сядет у
окна, и будто нет его, просидит безгласно до самых поздних сумерек. И Натаха
старалась не докучать ему, ни в чем не перечить. Висела в амбаре сумочка с
нарубленным самосадом, полез давеча, а там одна нюхательная пыль. И сам
удивился, когда успел пожечь, выпустить дымом этакую прорву табачища.
Тем же днем, уже под вечер, посланный малец передал Касьяну, будто
велено явиться в контору, не мешкая, по важному делу. Не успел и
расспросить, какое дело, как парнишка тут же улепетнул, засверкал пятками.
Касьян, встревожась, не стал дохлебывать поданные Натахой щи, а, утершись
ладонью, цапнул с гвоздя картуз.
- Доешь, успеется,- сказала Натаха, сама насторожась.- Поди, не тебя
одного кличут.
Но Касьян, уже не слыша жены, взятый тревогой, вышагнул в сени.