значит, бодрым шагом и в нужном направлении. Это плохо, но разве не этого
следовало ожидать? Если я здесь, в трехмерии, прикручу себя к скамейке
проволокой, прежде чем погружаться в Мир, это будет означать только, что
ни в одном из своих измерений я не буду свободен и не смогу делать то, что
захочу. Я и там буду прикручен запретами в подсознании, каким-нибудь табу
совести или чем-то еще. А это риск. Я всегда должен знать, что делаю в
каждом из своих измерений, должен сам себя согласовывать, будто задачу со
множеством независимых внешне параметров. Должен. Но не могу пока.
"Ну вот, - подумал он, - зря, что ли, этот тип пять минут здесь кантуется,
сейчас еще потребует..."
минут? Сил нет, отдохну и пойду.
киоскер. - Иди, закрываю, не видишь?
снаружи на висячий замок с такой быстротой, будто на горизонте появились
футбольные фанаты, желающие приобрести дефицитный номер любимого
еженедельника.
чтобы не сползти на землю. Шнур был у меня в руках, и я впервые перед
погружением почувствовал, что боюсь. Что еще скрыто во мне? Подсознание
человечества? Или - еще глубже - общность миров, в которой я утону, сгорю,
не выдержу, выпущу шнур, и тогда не все ли равно, от чего умереть - от
вспышки боли здесь, в своем привычном пространстве-времени, или от ужаса
непонимания внутри себя?
его, на ладонях вспухнут волдыри. Неужели Патриот решил раньше времени?..
Голова... Нет, голова не болит. Еще не болит?
раскалился! печет!) к щекам и впитал холод пальцев, лед, жидкий гелий,
абсолютный нуль. Поблизости не было скамьи, чтобы сесть, чтобы держаться
за что-то, когда это... Господи, Лена, если бы она была здесь, я положил
бы ей голову на колени, она держала бы меня, ее мягкие руки, пухлые как
снег, не позволили бы мне метаться... Но Лены нет, мы расстались - три
года, не вспоминать, стоп! Не нужно об этом. Я не смогу следовать за
шнуром - там, если меня будут держать - здесь. Господи, несмотря на все
мои способности, несмотря на все уравнения, я ровно ничего о Мире не знаю.
Ничего.
было дышать и незачем думать. Я думал, что повторю прежний путь, но
почему-то выскользнул почти сразу, и увиденное было так неожиданно, что я
на мгновение решил, что меня вытолкнуло назад и ничего больше не
получится.
Комната была маленькая, грязно побеленная, в зарешеченное окно слева
сквозь пыльное стекло светила рыжеватая вечерняя луна, передо мной на
письменном столе, старом, но прочном, лежала тоненькая папочка с бумагами.
У противоположной от окна стены стоял массивный, уверенный в себе сейф. На
табурете, не у стола, а поодаль, на полпути к закрытой двери, сидел,
согнувшись, человек в жеваном костюме, имевшем когда-то светло-коричневый
цвет, а сейчас более похожем на тряпку, о которую долго вытирали ноги.
Руки мужчины лежали на коленях, лицо узкое, с нелепыми кустистыми бровями
выглядело бы смешным, если бы не трагический взгляд огромных глаз. Глаза
мужчины закрылись, и я, не меняя позы, сказал коротко и жестко:
выпрямился. Чтобы он окончательно проснулся - работать нам предстояло
долго, всю ночь, - я включил настольную лампу (в патрон сегодня ввернули
новую, более мощную, завхоз сделал это лично для меня, хорошая лампа,
свечей триста) и направил свет в лицо мужчине. Он быстро заморгал, но
взгляда не отвел, рефлексы работали, слава богу, не первую ночь мы вот так
сидели друг перед другом, беседовали. Я многое знал о нем, он обо мне -
гораздо меньше, хотя иногда мне казалось, что он читает мысли, провидит
будущее и знает прошлое; от этого ощущения мне хотелось коротко взвыть и
хрястнуть этого еврея по его нелепому черепу чем-то тяжелым, чтобы мозги
прыснули, и тогда я, возможно, узнал бы, о чем он думает.
кончики пальцев (завхоз, подлюга, опять долил до краев), написал привычно,
как уже третью неделю писал почти каждый вечер: "Мильштейн Яков
Соломонович, 48 лет, беспартийный, из служащих, еврей."
других слов?). Так начинался наш разговор всегда, ничего сегодня не
изменилось.
сионизма.
понимал, что, где и даже когда. Я - я! - взвесил на ладони тяжелую
пепельницу, чтобы этот плешивый Мильштейн увидел и оценил. Вспомнил, что и
в этом жесте нет ничего нового - ритуал бесед отработан, и каждую ночь я
позволял появляться в наших отношениях только одному (не более!) новому
штриху, но именно этот штрих в силу своей неожиданности и отклонения от
сценария выводил Мильштейна из себя и позволял мне продвинуться на один
небольшой шаг. Шаг сегодня, шаг завтра, время есть, из шагов складывается
дорога.
Лукьянова Сергея Сергеевича тридцати трех лет (возраст Христа, самое время
подумать о грехах, а не плодить новые), десять лет в органах, с начала
войны, в первый же день призвали - одних на фронт, других сюда. Работа как
работа. Корчевать. Потому что социалистическое государство должно быть
идеально чистым.
объективно льющими воду на мельницу мирового империализма. Тем более, что
этот еврей мне с самого начала не понравился. Гнилой какой-то. Типичный
представитель своей нации - упрям, отвечает вопросами на вопросы, мелочен
и вообще туп. Не знаю, каким он был на воле физиком, но здесь, в роли
изменника-космополита, он больше на своем месте.
Мира оказалась сложнее, чем мне представлялось, и шнур вынес меня - мое
сознание или суть? - назад, в трехмерие, и опять в прошлое, в сознание
Лукьянова, получающего садистское удовольствие от своей благородной
миссии, удовольствие, которым он не прочь поделиться и со мной, тем более,
что и не подозревает о моем присутствии. Но я-то? Неужели могу только
смотреть его глазами и думать его (моими?) мыслями, чувствуя себя
спеленутым по рукам и ногам, с кляпом во рту, с выпученными глазами -
перед картиной, о которой я знал, но никогда не видел и видеть не хотел.
знал, что закрывать глаза или отворачиваться запрещено. Молчал долго, я
тоже не торопился, допрос только начался, и на сегодняшнюю ночь я никаких
серьезных целей не ставил - продолжал изматывать, основное будет через
неделю, когда этот типчик захлебнется в болоте невсплывших снов. Человеку
отмерено определенное количество снов за ночь, и если он не спит, сны ждут
и являются следующей ночью. А если и тогда не сомкнуть глаз... Сны
раздирают мозг, они должны выплеснуться, и если дней пятнадцать не
позволять человеку спать, он может сойти с ума или умереть от взрыва в
мозгу, от снов, которые, подгоняя друг друга, начнут ломать сознание. Я
это точно знал, это была моя теория, я не раз проверял ее. Помню, Зуев,
троцкист, умер во сне, когда его вернули в камеру после семисуточного
допроса. Долго что-то кричал и умер. А Миронов рехнулся, не поспав всего
неделю. Теперь он рассказывает сны, которые являются ему наяву. И ты
будешь рассказывать. Я стану записывать. А ты - подписывать, потому что
допрос лишит тебя ума, но не способности царапать свою фамилию.
власть в стране.
хорошо, значит, почти готов. Можно дать в зубы, чтобы не орал на
следователя, но пусть. Что-нибудь да скажет. - Я физик, поймете ли вы это
когда-нибудь?
было соглашаться, но то ли я и сам устал, то ли интуиция требовала сегодня
чуть изменить тактику. - Ну хорошо, вы физик, вот и расскажите, как ваши
физические теории работают на мировой сионизм.
разглядеть в слепящем свете. Я выключил лампу.
Мильштейн.
это кончается. Он заговорил тихо, монотонно и, судя по всему, будет
говорить долго, развезло его, придется записывать, потом разберусь.