между маститым Феликсом Сорокиным и мальчишечкой пятьдесят четвертого года
рождения, взявшемся вдруг писать о Курской Дуге, - не о БАМе, заметьте,
писать взявшемся и не о склоке в родном НИИ, а о том, что видел он только
в кино, у Озерова видел. Такие вот пироги, Феликс Александрович, - если
откровенно...
тут же решил, что не дам загнать себя в уныние. В конце концов, у меня и
без того много дел, нечего сидеть и киснуть. Меня ждут на Банной.
отведенный для него пластиковый футляр и принялся одеваться. "В движеньи
мельник должен жить...", - бормотал я, с кряхтеньем натягивая башмаки.
"Вода примером служит нам!.." - спел я во весь голос, укладывая в папку
блистательную пьесу "Корягины". Я отгонял страх. "В крайнем случае отдам
аванс!" - громко произнес я, натягивая куртку. Но дело было не в авансе.
Что-то уж слишком часто в последнее время стали нападать на меня такие вот
пробуксовки в работе, а если говорить прямо - приступы отвращения к
работе, которая меня кормит.
отвлечься, стал думать о том, что вот уже третий день пошел, как со мной
не случается ничего нелепого и дурацкого - похоже, тот, кому надлежит
ведать моей судьбой, совсем иссяк и стал не годен даже на дурацкие
чудеса... А лифты все не поднимались, ни большой, ни малый, и я постучал
по створкам одного и другого и прислушался. Снизу доносились гулко
невнятные голоса. Тогда я чертыхнулся и стал спускаться по лестнице.
Кудинова, поэта, настежь распахнута и из нее выдвигается обширная спина в
белом халате. "Ну вот, опять", - подумал я сразу же. И не ошибся. Костю
Кудинова выносили на носилках, и большой лифт был раскрыт, чтобы вместить
его. Костя был бледен до зелени, мутные глаза его то закрывались, то
сходились к переносице, испачканный рот был вяло распущен.
сказать, чтобы зрелище это горько потрясло меня или хотя бы расстроило. Мы
с ним были всего лишь знакомые - соседи по дому и члены одной писательской
организации, вполне многочисленной. Как-то десяток лет назад во время
какой-то кампании он публично выступил против меня - вздорно, конечно,
выступил, однако довольно едко. Правда, он потом принес извинения,
сказавши, что спутал меня с другим Сорокиным, с Сорокиным из детской
секции, так что с тех пор мы при встречах приветливо здороваемся,
обмениваемся слухами и досадуем, что никак не удается собраться и
посидеть. Но в остальном он был мне вообще-то никем, и вдобавок, поглядев
на него, решил было я, что он попросту опять набрался сверх своей обычной
меры. Словом, если бы все это было предоставлено равнодушной природе,
Костю Кудинова, поэта, должны были бы сейчас занести в приготовленный
лифт, створки бы сдвинулись, скрыв его от моих глаз, я уточнил бы у врача,
что же все-таки произошло, а вечером рассказал бы об этом небольшом
происшествии кому-нибудь в клубе.
полон сил.
остановились, ожидая продолжения. - Сам бог тебя ко мне послал, Феликс...
продолжения, стронулись с места, как он заговорил снова. Говорил он
сбивчиво, не очень внятно, срываясь с хрипа на шепот, и все требовал,
чтобы я записывал, и я, конечно, послушно раскрыл папку, достал авторучку
и стал записывать на клапане: "М.Сокольники, Богородское шоссе, авт.239,
институт, Мартинсон Иван Давыдович. Мафусаллин". То есть мне предстояло
сейчас переться на противоположный край Москвы, отыскать где-то на
Богородском шоссе какой-то неведомый институт, в институте добраться до
некоего Мартинсона и попросить у него для Кости этого самого мафусаллина.
("Хоть две-три капли... Мне не полагается, но все равно пусть даст...
Помру иначе...") Затем створки лифта сдвинулись, и я остался на площадке
один.
какой-либо, ни тем более желания проделывать эти сложнейшие эволюции в
пространстве и в моем личном времени. С какой стати? Кто он мне?
Полузнакомый упившийся поэт! Да еще выступавший против меня - пусть по
ошибке, но ведь против, а не за! Я бы, конечно, никуда сейчас не поехал, в
том числе и на Банную, слишком все это меня расстроило и раздражило. Но
тут из Костиной квартиры вышел и встал рядом со мною у двери врач, добрый
доктор Айболит с незакуренной "беломориной" в углу рта. И я спросил его,
что с Костей, и он ответил мне, что у Кости подозрение на ботулизм,
тяжелое отравление консервами. Я испугался. Я сам травился консервами на
Камчатке, чуть богу душу не отдал.
сверившись с записью на клапане папки, поможет ли Косте этот самый
мафусаллин. Врач непонимающе на меня взглянул, и я прочитал ему по слогам:
ма-фу-сал-лин. Однако врач ничего про мафусаллин не знал, и я сделал
вывод, что это лекарство новое и даже новейшее.
новую больницу, а я направился к метро.
это было как откровение, - что Костя никогда не был мне симпатичен:
совершенно чужой, сущеглупый и бесталанный человек. Ботулизм его вызывал,
правда, определенное сочувствие, но и раздражение он тоже вызывал, и с
каждой минутой раздражение это становилось все сильнее сочувствия. Какого
черта я, пожилой и больной человек, должен тащиться через весь город в
какой-то неведомый институт к какому-то неведомому Мартинсону за каким-то
неведомым мафусаллином, о котором даже врач ничего не знает... Бродить,
расспрашивать, искать, а потом искательно упрашивать, ведь Костя сам
признал, что ему не полагается... И ведь непременно выяснится, что
никакого такого института нет, а если институт и есть, то нет в нем
никакого Мартинсона... Что все это вообще Костин бред, полуобморочные
видения, отравлен же человек, и отравлен сильно...
скрытых ледяных рытвинах, я пробирался к метро, придумывая себе все новые
и новые оправдания, хотя знал уже совершенно твердо, что чем больше
оправданий я придумаю, тем вернее повезет меня кривая через всю Москву за
Сокольники к Мартинсону Ивану Давыдовичу, а потом с тремя каплями
драгоценного мафусаллина обратно через всю Москву в Бирюлево спасать
совершенно мне ненужного и несимпатичного Костю Кудинова, поэта...
время (около двух) немного, я забрался в угол и закрыл глаза. Мысли мои
приняли несколько иное, профессионально, если так можно выразиться,
направление.
реалистическая, лишь очень приблизительно соответствует реальности, когда
речь идет о внутреннем мире человека. Я попытался припомнить хоть одно
литературное произведение, где герой, оказавшийся в моем или похожем
положении, позволил бы себе сколько-нибудь отчетливо, без всяких экивоков,
выразить нежелание ехать. Читатель не простил бы ему этого никогда.
совершил бы чудеса героизма, но все равно так и остался бы с неким
неопрятным пятном - в глазах читателя и уж тем более в глазах издателя.
иметь многие недостатки. Он может быть плохим семьянином, разгильдяем и
неумехой, он может быть человеком совершенно легкомысленным и
поверхностным. Одно запрещено положительному герою: практическая
мизантропия. Легче верблюду пролезть сквозь игольное ушко, нежели
литературному герою стать положительным, если он, герой, хоть раз позволит
себе пройти равнодушно мимо птички с перебитым крылышком. Вот и выходит,
что я, Феликс Александрович Сорокин, по всем литературным нормам - как
отечественным, так и зарубежным, - в лучшем случае являюсь нравственным
калекой.
сегодня опять можно было не ехать на Банную под предлогом не только вполне
законным, но и высокогуманным. Во-вторых, достаточно во-первых. На
обратном пути я возьму такси. Деньги, слава богу, есть. Смотаюсь в
Бирюлево, отдам этот мафусаллин и на том же такси прямиком в клуб...
название у этого новейшего лекарства. Мафусаллин. Оно вызывает ассоциации.
Турция. Ближний Восток почему-то. Мафусаил. Библия?..
обе стороны от которой тянулся вдоль пустынной улицы бесконечный
высоченный забор. Вывески на проходной не было, а у крыльца стоял, руки в
карманы, какой-то мужчина без пальто, но в шапке-ушанке с задранными
ушами. Он покосился на меня, но ничего не сказал, и я вступил в жарко
натопленную будку. Наверное, мне следовало, не глядя ни направо, ни
налево, протопать себе по коридорчику и дальше наружу, но я так не умею. Я
сунулся лицом к крошечному окошечку и спросил искательно:
засаленном кителе. Он неторопливо поставил дымящееся блюдце на стол,
достал из-под стола засаленную фуражечку с кантом и аккуратно напялил ее
себе на плешь.
худшие его опасения. Словно с утра еще его предупредили, что полезет один
без пропуска, так вот его ни в коем случае пускать нельзя. Он выбрался
из-за стола, выдвинулся в коридорчик и загородил собой турникет. Я
принялся ныть и клянчить. Чем жалобней я ныл, тем непреклоннее становился