медленно и трудно прорезываясь и восставая в тишине и укромности, о чем
Сергий хлопотал в лесах и чего Алексий добивался в Константинополе.
Ковалось, закладывалось, подходило время духовного подвига, и Олегу еще
предстояло столкнуться с этою силой, столкнуться и уступить ей. Но это -
повесть иных времен. Пока же казалось и было - стремительное одоление на
враги, и вставала Рязань, и ширила радость, и плыл конь, и плыли строки
древней величавой повести, читанной отроком: <О, Бояне, соловию старого
времени! Абы ты сия полкы ущекотал, скача славию по мыслену древу, летая
умом под облакы, свивая славы оба полы сего времени, рища в тропу Трояню
чрез поля на горы!>
был Олег тем, что так просто взяли город и полонили московского
наместника. И радовались старые бояре отцовы, углядевшие трудноту
московита, почему и решился нынешний поход. Ибо суздальский князь тоже
поехал хлопотать о ярлыке, и новогородцы помчали в Орду хлопотать за
суздальского князя, и мор, унесший пол-Москвы, унес, казалось, всех, кто
мог и умел держать власть, вкупе с Симеоном и его братом Андреем. А Иван?
Даст ли еще Джанибек ему великий стол? И даже ежели даст - Рязань не
подвластна владимирскому великому князю! И даже митрополит будет ли еще
сидеть на Ивановом уделе? По слухам, тверичи послали своего ставленника,
Романа, вперебой московиту Алексию. А теперь еще, доносят, котора в боярах
началась на Москве... Нет, с севера беды не будет! От Орды - тоже.
Тревожил, подбираясь к северским княжествам, пока лишь Ольгерд.
отдохнувшие кони. Мимо рощ и дубрав, мимо спеющих хлебов, и ничто не
сулило беды на ратном пути молодого рязанского князя.
Покосной порою, уже, почитай, в исходе мора, когда Никита с Услюмом были
оба в деревне под Звенигородом, дошла переданная через соседей весть, что
не стало отца. Мишук, нынешний старец Мисаил, возвращался с монастырским
обозом с Пахры, где-то там его и зацепило дорогою. Привезли чуть живого.
Весть приползла поздно, все, кто имел руки, были в эти дни в полях, и
братья, понимая, что уже не застанут отца в живых - <черная> никому еще не
давала лишнего сроку, - торопливо смотали в омет сухое сено (не под дождь
оставлять!) и, оседлав коней, горячие, устремили в Москву.
уже схоронили в одной из заранее отрытых монастырских могил. Наскоро
перекусив и покормив коней, оба поскакали к Богоявлению.
Никита стоял, свесив обнаженную голову, теплый ветерок ласково ерошил
волосы, точно в детстве отцова рука, - стоял и думал...
родителя, это и понял. Чего-то важного не узнал у него, не спросил, что-то
чуял батька, неведомое покамест ему, Никите... Теплый ветер. Облака.
Свежая могила в ограде среди прочих, тоже свежих еще могил. Крест.
Кончившаяся жизнь. Недоспрошено про деда Федора, и чего не знал (а как
мало знал!), так и осталось... И слез не было, только сиротство до звона в
ушах. Высокая пустота, облака, даль... И нет дома, ничего нет! Все
брошено, и все еще там, впереди!
глядя на мать, жалостно и робко заглядывавшую в очи старшему сыну. Ел и
думал, и звоном в ушах отдавало нынешнее заботное одиночество.
всю дорогу. Молчал и назавтра, когда, не передохнув с пути, оба,
распояской, пошли с горбушами валить траву.
черная земля лежала готовой и целая стая галок дралась и копошилась в
бороздах, Никита, лежа рядом с Услюмом на сухом бугре и покусывая
травинку, лениво выговорил:
(служба есть служба), сколько новым, чужим голосом брата.
словно ты на меня работашь... Недосуг мне!
нехотя глянул и отвел глаза. Как ему объяснить? Не любовь к брату подвигла
его на нынешнее решенье, и не ненависть к хозяйству, ненависти не было
тоже... А было, скорее, безразличие... Услюм отрывался, уходил от него в
хозяйство, в крестьянскую жизнь, а нужна ли она ему, Никите? Он
перекатился на живот. Забытая изжеванная травинка висела у него на губе.
повторил он.
Натальей Никитишной, а все боле - так нравилось и большею горечью счастья
светило душе - <своею княжной>. И уже не пораз примеривал ей мысленно те
золотые княжеские серьги, два невесомых крохотных солнца. Иного дара,
достойного ее, не было у него, грубого ратника, пропахшего дымом
молодечной и потом коня. И будто ушли, отвалили сумасшедшие дни смерти и
вспыхнувшей радугой любви. Прошли безумие, жар и надежда на скорое
свершение желаний. Минуло - и, дожив до тридцати, все парнем был и
держался парнем, а тут повзрослел, ожесточел - разом перешло на мужество.
В считанные недели - годы бешеной скачью коней пронесли. И окреп. И знал
теперь: не отступит. И она знала, поняла - такое передается, - молча
постигла, почуяла и оробела вдруг. И вчера еще поймал взгляд ее -
смятенный, недоумевающий...
мною...> - подумал с холодною жесточью сердца... Не было нужной беды, была
тягота, бестолочь, боярские пересуды - все мимо! Ему-то, ему что до их
всех?
полей возили последние снопы. Услюму он - нашел время - выправил грамоту.
И как прояснел, как зарозовел брат, ставший нежданно для себя хозяином
ихнего поля! Никите хотелось самому скорей обрезать все, чтобы уж и не
стало дороги назад!
держали в крепком нятьи, поминая ему полувековой давности отцову измену, и
пока не собирались выпускать. Никита ехал один, с грамотами. <Стойно деду!
- пошутил-подумал. - Тот-то был, кажись, гонцом у князя свово!>
коня, пустив на лужок в сосновой рощице, на отаву, а сам повалился на
сухой склон, на колкий, пересыпанный сосновыми иглами черничник, навзничь,
глядючи в небеса, и горечь осени, словно сиротливый крик улетающих птиц,
вдруг незнакомою болью проникла ему в сердце.
на новую клеть. Будет Рождество, пойдут ряженые в личинах по Москве.
Свадебные сани под коврами, кони в жаркой, медью украшенной сбруе, в
лентах с посвистом и радостным визгом девок полетят вдоль улиц. Кончится
год, и в марте начнется новый. Услюм будет ладить соху, оттягивать в кузне
сошники, готовить загодя косы, чинить телегу, обтянет дубовые колеса новым
железом. В апреле начнут пахать, и Услюм пойдет, похожий в тот час на
покойного родителя-батюшку, крепко сжимая рукояти сохи, и первая
крошащаяся черная борозда проляжет вослед пахарю и коню. А в мае,
десятого, начнут сеять, и Услюм, разувшись, босиком, впервые один, без
него, Никиты, пойдет с полным пестерем на шее, разбрасывая тугими
полукружьями семенное зерно. И, верно, женку пошлет с бороною-суковаткой
следом, чтоб не выклевали семени жадные грачи. Будет сеять яровое, жито,
ячмень, после овес и горох. Жена - и матку припрягут - станет сажать
огороды: капусту, редьку, лук и морковь, будет, набирая в рот,
расплевывать мелкое репяное семя там, по-за баней, на репяном поле. И
гречиху посеют без него...
Поставят высокие пахучие стога. Услюм станет парить пары, а двадцатого
июля начнут жать зимовую рожь. Главная тут страда деревенская! А с начала
августа уже сеют рожь новыми семенами и убирают яровое до сентября. И
хватает - почти не спавши! - на хохот, на песни, на веселые празднества
зажинок, отжинок и первого снопа. А в сентябре уже убирать огороды, и к
первому октября на чистых осенних полях расстилают льны. И зимою бабы
сядут трепать, золить, прясть, сновать и ткать.
век. Всю жизнь? Нет, много жизней, века за веками! Вечно будет Услюм,
немногословный и старательный, переживши <черную смерть>, разоры, войны и
прочие многоразличные беды, пахать землю, рубить (и беречь!) лес, сажать
яблони, зимою топить печи жгутами соломы и льняною костерькой, и будет
поле отдыхать под паром, и лес будет расти все в той же вечной версте от
околицы и никуда не отступит, и в тот же березняк будут ходить девки
веснами завивать венки, а старухи летом - вязать веники, и березняк будет
стоять нерушимо.
как он, Никита, иной жизни! А ему все это и родное, да не свое! И всегда
хотел большего. Большего ли? Скорее - иного! Чем краше заплеванная
молодечная, брань и тычки, и чад, и грубый хохот дружины? К чему и куда
тянет его самого? Почему он теперь отверг ту, вечную, идущую по знакомому
кругу жизнь и рвется невесть куда - в хоромы ли боярские, в бой ли, в