молоденькой и хорошенькой, взял за ней приданое и кроме того имел трех
подросших дочерей. Всю семью держал в страхе божием и взаперти, был
чрезмерно скуп и службой скопил себе домик и капитал. Человек был
беспокойный, при том в маленьком чине; в городе его мало уважали, а в
высшем круге не принимали. К тому же он был явный и не раз уже наказанный
сплетник, и наказанный больно, раз одним офицером, а в другой раз почтенным
отцом семейства, помещиком. Но мы любили его острый ум, любознательность,
его особенную злую веселость. Варвара Петровна не любила его, но он всегда
как-то умел к ней подделаться.
Не любила она и Шатова, всего только в последний год ставшего членом
кружка. Шатов был прежде студентом и был исключен после одной студентской
истории из университета; в детстве же был учеником Степана Трофимовича, а
родился крепостным Варвары Петровны, от покойного камердинера ее Павла
Федорова, и был ею облагодетельствован. Не любила она его за гордость и
неблагодарность, и никак не могла простить ему, что он по изгнании из
университета не приехал к ней тотчас же; напротив, даже на тогдашнее
нарочное письмо ее к нему ничего не ответил и предпочел закабалиться к
какому-то цивилизованному купцу учить детей. Вместе с семьей этого купца он
выехал за границу, скорее в качестве дядьки, чем гувернера; но уж очень
хотелось ему тогда за границу. При детях находилась еще и гувернантка,
бойкая русская барышня, поступившая в дом тоже пред самым выездом и
принятая более за дешевизну. Месяца через два купец ее выгнал "за вольные
мысли". Поплелся за нею и Шатов, и в скорости обвенчался с нею в Женеве.
Прожили они вдвоем недели с три, а потом расстались как вольные и ничем не
связанные люди; конечно, тоже и по бедности. Долго потом скитался он один
по Европе, жил бог знает чем; говорят, чистил на улицах сапоги и в каком-то
порте был носильщиком. Наконец, с год тому назад вернулся к нам в родное
гнездо и поселился со старухой теткой, которую и схоронил через месяц. С
сестрой своею Дашей, тоже воспитанницей Варвары Петровны, жившею у ней
фавориткой на самой благородной ноге, он имел самые редкие и отдаленные
сношения. Между нами был постоянно угрюм и не разговорчив; но изредка,
когда затрогивали его убеждения, раздражался болезненно и был очень
невоздержен на язык. "Шатова надо сначала связать, а потом уж с ним
рассуждать", шутил иногда Степан Трофимович; но он любил его. За границей
Шатов радикально изменил некоторые из прежних социалистических своих
убеждений и перескочил в противоположную крайность. Это было одно из тех
идеальных русских существ, которых вдруг поразит какая-нибудь сильная идея
и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки. Справиться с
нею они никогда не в силах, а уверуют страстно, и вот вся жизнь их проходит
потом как бы в последних корчах под свалившимся на них и на половину совсем
уже раздавившим их камнем. Наружностью Шатов вполне соответствовал своим
убеждениям: он был неуклюж, белокур, космат, низкого роста, с широкими
плечами, толстыми губами, с очень густыми, нависшими белобрысыми бровями, с
нахмуренным лбом, с неприветливым, упорно потупленным и как бы чего-то
стыдящимся взглядом. На волосах его вечно оставался один такой вихор,
который ни за что не хотел пригладиться и стоял торчком. Лет ему было
двадцать семь или двадцать восемь. "Я не удивляюсь более, что жена от него
сбежала", отнеслась Варвара Петровна однажды, пристально к нему
приглядевшись. Старался он одеваться чистенько, несмотря на чрезвычайную
свою бедность. К Варваре Петровне опять не обратился за помощию, а
пробивался чем бог пошлет; занимался и у купцов. Раз сидел в лавке, потом
совсем-было уехал на пароходе с товаром, приказчичьим помощником, но
заболел пред самою отправкой. Трудно представить себе, какую нищету
способен он был переносить, даже и не думая о ней вовсе. Варвара Петровна
после его болезни переслала ему секретно и анонимно сто рублей. Он разузнал
однако же секрет, подумал, деньги принял и пришел к Варваре Петровне
поблагодарить. Та с жаром приняла его, но он и тут постыдно обманул ее
ожидания: просидел всего пять минут, молча, тупо уставившись в землю и
глупо улыбаясь, и вдруг, не дослушав ее, и на самом интересном месте
разговора, встал, поклонился как-то боком, косолапо, застыдился в прах,
кстати уж задел и грохнул об пол ее дорогой, наборный рабочий столик,
разбил его и вышел едва живой от позора. Липутин очень укорял его потом за
то, что он не отвергнул тогда с презрением эти его рублей, как от бывшей
его деспотки-помещицы, и не только принял, а еще благодарить потащился. Жил
он уединенно, на краю города, и не любил, если кто-нибудь даже из нас
заходил к нему. На вечера к Степану Трофимовичу являлся постоянно и брал у
него читать газеты и книги.
Являлся на вечера и еще один молодой человек, некто Виргинский, здешний
чиновник, имевший некоторое сходство с Шатовым, хотя повидимому и
совершенно противоположный ему во всех отношениях; но это тоже был
"семьянин". Жалкий и чрезвычайно тихий молодой человек впрочем лет уже
тридцати, с значительным образованием, но больше самоучка. Он был беден,
женат, служил и содержал тетку и сестру своей жены. Супруга его, да и все
дамы были самых последних убеждений, но вс¬ это выходило у них несколько
грубовато, именно, тут была "идея, попавшая на улицу", как выразился
когда-то Степан Трофимович по другому поводу. Они вс¬ брали из книжек, и по
первому даже слуху из столичных прогрессивных уголков наших, готовы были
выбросить за окно вс¬, что угодно, лишь бы только советовали выбрасывать.
M-me Виргинская занималась у нас в городе повивальною профессией; в девицах
она долго жила в Петербурге. Сам Виргинский был человек редкой чистоты
сердца, и редко я встречал более честный душевный огонь. "Я никогда,
никогда не отстану от этих светлых надежд", говаривал он мне с сияющими
глазами. О "светлых надеждах" он говорил всегда тихо, с сладостию,
полушепотом, как бы секретно. Он был довольно высокого роста, но
чрезвычайно тонок и узок в плечах, с необыкновенно жиденькими, рыжеватого
оттенка волосиками. Все высокомерные насмешки Степана Трофимовича над
некоторыми из его мнений он принимал кротко, возражал же ему иногда очень
серьезно и во многом ставил его втупик. Степан Трофимович обращался с ним
ласково, да и вообще ко всем нам относился отечески.
- Все вы из "недосиженных", - шутливо замечал он Виргинскому, - все
подобные вам, хотя в вас, Виргинский, я и не замечал той огра-ни-чен-ности,
какую встречал в Петербурге chez ces s[EACUTE]minairistes, но вс¬-таки вы
"недосиженные". Шатову очень хотелось бы высидеться, но и он недосиженный.
- А я? - спрашивал Липутин.
- А вы просто золотая средина, которая везде уживется... по-своему.
Липутин обижался.
Рассказывали про Виргинского и, к сожалению, весьма достоверно, что супруга
его, не пробыв с ним и году в законном браке, вдруг объявила ему, что он
отставлен и что она предпочитает Лебядкина. Этот Лебядкин, какой-то
заезжий, оказался потом лицом весьма подозрительным и вовсе даже не был
отставным штабс-капитаном, как сам титуловал себя. Он только умел крутить
усы, пить и болтать самый неловкий вздор, какой только можно вообразить
себе. Этот человек пренеделикатно тотчас же к ним переехал, обрадовавшись
чужому хлебу, ел и спал у них, и стал наконец третировать хозяина свысока.
Уверяли, что Виргинский, при объявлении ему женой отставки, сказал ей:
"Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь уважаю", но вряд ли в
самом деле произнесено было такое древне-римское изречение; напротив,
говорят, навзрыд плакал. Однажды, недели две после отставки, все они, всем
"семейством", отправились за город, в рощу кушать чай вместе с знакомыми.
Виргинский был как-то лихорадочно-весело настроен и участвовал в танцах; но
вдруг и без всякой предварительной ссоры схватил гиганта Лебядкина,
канканировавшего соло, обеими руками за волосы, нагнул и начал таскать его
с визгами, криками и слезами. Гигант до того струсил, что даже не защищался
и вс¬ время, как его таскали, почти не прерывал молчания; но после таски
обиделся со всем пылом благородного человека. Виргинский всю ночь на
коленях умолял жену о прощении; но прощения не вымолил, потому что вс¬-таки
не согласился пойти извиниться пред Лебядкиным; кроме того, был обличен в
скудости убеждений и в глупости; последнее потому, что, объясняясь с
женщиной, стоял на коленях. Штабс-капитан вскоре скрылся и явился опять в
нашем городе только в самое последнее время, с своею сестрой и с новыми
целями; но о нем впереди. Немудрено, что бедный "семьянин" отводил у нас
душу и нуждался в нашем обществе. О домашних делах своих он никогда впрочем
у нас не высказывался. Однажды только, возвращаясь со мною от Степана
Трофимовича, заговорил было отдаленно о своем положении, но тут же, схватив
меня за руку, пламенно воскликнул:
- Это ничего; это только частный случай; это нисколько, нисколько не
помешает "общему делу"!
Являлись к нам в кружок и случайные гости; ходил жидок Лямшин, ходил
капитан Картузов. Бывал некоторое время один любознательный старичок, но
помер. Привел-было Липутин ссыльного ксендза Слоньцевского, и некоторое
время его принимали по принципу, но потом и принимать не стали.
IX.
Одно время в городе передавали о нас, что кружок наш рассадник
вольнодумства, разврата и безбожия; да и всегда крепился этот слух. А между
тем у нас была одна самая невинная, милая, вполне русская веселенькая
либеральная болтовня. "Высший либерализм" и "высший либерал", то-есть
либерал без всякой цели, возможны только в одной России. Степану
Трофимовичу, как и всякому остроумному человеку, необходим был слушатель, и
кроме того необходимо было сознание о том, что он исполняет высший долг