самый воздух умиравшей зимы, долго шамкали беззубыми ртами и повторяли -
бесконечно повторяли - глухие оборванные жалобы, не имевшие начала, не
приходившие к концу. Как будто и слезы и слова тоже состарились на долгой
службе и хотят покоя. Уже отпущены были их грехи, а они не понимали этого и
все о чем-то просили - глухие и мглистые, как обрывки тяжелого сна. За ними
потянулся народ; и много молодых, горячих слез, много молодых слов,
заостренных и сверкающих, врезалось в душу о. Василия.
шагая, двинулся к попу, тот смотрел на него пристально и остро и стоял в
позе, не подобающей месту: вытянув шею вперед, сложив руки на груди и
пальцами одной пощипывая бороду. Мосягин подошел вплотную и изумился: поп
глядел на него и тихо смеялся, раздувая ноздри, как лошадь.
Мосягин?
белые зубы, такие ровные, как будто они были отрезаны по нитке.
усмехался весело и дружелюбно, как показалось Мосягину. И такой же улыбкой
ответил он:
заложил?
бесстрастно, и глаза опущены. И оба молчали. О. Василий медленно повернулся
к аналою и приказал:
головой подавшись к священнику, громким шепотом заговорил. И по мере того,
как он говорил, все недоступнее и суровее становилось лицо попа - точно
каменело оно под градом больно бьющих, нудных слов мужика. И дышал он
глубоко и часто, как будто задыхался он в том бессмысленном, тупом и диком,
что называлось жизнью Семена Мосягина и обвивалось вокруг него, как черные
кольца неведомой змеи. Словно сам строгий закон причинности не имел власти
над этой простой и фантастической жизнью: так неожиданно, так шутовски
нелепо сцеплялись в ней маленький грех и большое страдание, крепкая,
стихийная воля к такому же стихийному, могучему творчеству - и уродливое
прозябание где-то на границе между жизнью и смертью. Ясный умом и слегка
насмешливый, сильный, как лесной зверь, выносливый настолько, как будто в
груди его билось целых три сердца, и когда умирало одно от невыносимых
страданий, другие два давали жизнь новому - он мог, казалось, перевернуть
самую землю, на которой неуклюже, но крепко стояли его ноги. А в
действительности происходило так: был он постоянно голоден, голодала его
жена, и дети, и скотина; и замутившийся ум его блуждал, как пьяный, не
находящий дверей своего дома. В отчаянных потугах что-то построить, что-то
создать он распластывался по земле - и все рассыпалось, все валилось, все
отвечало ему дикой насмешкой и глумлением. Он был жалостлив и взял к себе
сироту-приемыша, и все бранили его за это; а сирота пожил немного и умер от
постоянного голода и болезни, и тогда он сам начал бранить себя н перестал
понимать, нужно быть жалостливым или нет. Казалось, что слезы не должны были
высыхать на глазах этого человека, крики гнева и возмущения не должны были
замирать на его устах, а вместо того он был постоянно весел и шутлив и
бороду имел какую-то нелепо веселую, огненно-рыжую бороду, в которой все
волоски точно кружились и свивались в бесконечной затейливой пляске. Ходил в
хороводах наравне с молодыми девками и ребятами; пел жалобные песни высоким
переливчатым голосом, и тому, кто его слышал, плакать хотелось, а он
насмешливо и тихо улыбался.
на петровки, дал ему скоромного пирога, и он съел, -и так долго он.
рассказывал об этом, как будто не пирог съел, а совершил убийство; то в
прошлое году перед причастием он выкурил папиросу, - и об этом он говорил
долго и мучительно.
кормятся жители-то, сам знаешь. Между прочим, Иван Порфирыч помог, - мужик
осторожно подмигнул попу, - дал три пуда муки, а к осени чтобы четыре.
покосился на пустую церковь, осторожно посчитал волосы в редкой бороде попа,
заметил его гнилые черные зубы и подумал: "Много, должно, сахару ест". И
вздохнул.
под рубаху мужика.
глухо, как комья земли на опущенный в могилу гроб.
вслушиваясь в свои слова.
попреки, каторжный труд и тупая тяжесть под сердцем, от которой хочется пить
водку и драться; и оно будет опять, будет долго, будет непрерывно, пока не
придет смерть. Часто моргая белыми ресницами, Мосягин вскинул на попа
влажный, затуманенный взор и встретился с его острыми блестящими глазами - и
что-то увидели они друг в друге близкое, родное и страшно печальное.
Несознаваемым движением они подались один к другому, и о. Василий положил
руку на плечо мужика; легко и нежно легла она, как осенняя паутинка. Мосягин
ласково дрогнул плечом, доверчиво поднял глаза и сказал, жалко усмехаясь
половиною рта:
веселее заплясали волоски в огненнорыжей бороде, и язык залопотал что-то
невнятное и невразумительное.
гневным, враждебным взглядом и зашипел на него, как рассерженный уж:
Он ткнул пальцем себе в грудь. - Что я могу сделать? Что я - бог, что ли?
Его проси. Ну, проси! Тебе говорю.
кричал: "Молись, молись!" И, не отдавая себе отчета, Мосягин быстро
закрестился и начал отбивать земные поклоны. От быстрых и однообразных
движений головы, от необычности всего совершающегося, от сознания, что весь
он подчинен сейчас какой-то сильной и загадочной воле, мужику становилось
страшно и оттого особенно легко. Ибо в самом этом страхе перед кем-то
могущественным и строгим зарождалась надежда на заступничество и милость. И
все яростнее прижимался он лбом к холодному полу, когда поп коротко
приказал:
радостной готовностью заплясали и закрутились огненно-рыжие волоски, когда
он снова подошел к попу. Теперь он знал наверное, что ему полегчает, и
спокойно ждал дальнейших приказаний.
отпущение грехов. У выхода Мосягин обернулся: на том же месте расплывчато
темнела одинокая фигура попа; слабый свет восковой свечки не мог охватить ее
всю, она казалась огромной и черной, как будто не имела она определенных
границ и очертаний и была только частицею мрака, наполнявшего церковь.
непрестанно чередовались морщинистые и молодые лица. Все так же настойчиво и
сурово допрашивал он, и целыми часами входила в ухо его робкая неразборчивая
речь, и смысл каждой речи был страдание, страх и великое ожидание. Все
осуждали жизнь, но никто не хотел умирать, и все чего-то ждали, напряженно и
страстно, и не было начала ожиданию, и казалось, что от самого первого
человека идет оно. Прошло оно через все умы и сердца, уже исчезнувшие из
мира и еще живые, и оттого стало оно таким повелительным и могучим. И
горьким оно стало, ибо впитало в себя всю печаль несбывшихся надежд, всю
горечь обманутой веры, всю пламенную тоску беспредельного одиночества. Соки
сердца всех людей, живых и мертвых, питали его, и мощным деревом раскинулось
оно над жизнью. И минутами, теряясь среди душ, как путник среди бесконечного
леса, он терял все выстраданное им, суровой скорбью увенчавшее его голову, и
сам начинал чего-то ждать - ждать нетерпеливо, ждать грозно.
воли, и каждая слеза была требованием, и все они, как отравленные иглы,
входили в его сердце. И с смутным чувством близкого ужаса он начал понимать,
что он не господин людей и не сосед их, а их слуга и раб, и блестящие глаза
великого ожидания ищут его и приказывают ему - его зовут. Все чаще, с
сдержанным гневом, он говорил:
ходили вместе с ним, думали вместе с ним - и прозрачными сделали они стены