помоложе года на три. На каменной доске лежал пухлый портфель и коробка с
нарисованным будильником. 5 коробке тикали часы.
- Я, пожалуй, пойду, - сказала она.
- Подожди. Не так сразу, - сказал он.
- Хватит пить.
- Молодой человек, хотите? - спросил он.
- Хочу, - сказал я.
- Я хотел чего угодно. Только бы не думать о том, что
пал Мадрид. Вино я уже пробовал - наливку, которую мама делала летом, -
бутыль "четверть", набитая ягодами с сахаром, потом на солнечный
подоконник, а потом отпить пару глотков, пока отец с матерью на работе.
- Когда я вернулся с чистым стаканом, я услышал, как она
сказала:
- Ты приехал совсем другой, - сказала она. - Это все твоя проклятая
геология. Я, пожалуй, пойду.
- Подожди. Пока будильник зазвонит. Они меня совсем не стеснялись. На дне
моего стакана покачивалась бесцветная жидкость.
- Каждые три месяца ты возвращаешься другой, - сказала она. - Как только ты
сдаешь багаж, я знаю, приедет другой человек.
- Однако за время пути собака могла подрасти, - сказал он. - Ну, выпьем за
встречу. Или нет, не за встречу. За что?
- За Мадрид, - сказал я.
- Водка оказалась невкусной. Немножко перехватило горло,
и все. Когда я поставил стакан, я увидел, что пожилой мужчина плачет. Он
протянул руку и стиснул мне запястье так, что я еле выдержал.
- Перестань, - сказала она.
- Тебе не понять, - сказал он. - Отстегни портфель.
- Портфель был набит бумагами. Он убрал руку и достал
какие-то листки с фиолетовыми канцелярскими буквами и вытер лицо бумагой.
- Господи, что ты делаешь! - сказала она брезгливо.
- Неважно. Старые отчеты. Спасибо, парень. Ей не понять.
- И тут будильник зазвонил. Она открыла коробку и
погасила звон.
- Я, пожалуй, пойду, - сказала она. А он все плакал, и сморкался, и вытирал
лицо папиросной бумагой, которой было полно в этом портфеле - всякие там
протоколы и отчеты групп, которые еще не вернулись с поля. А когда они
вернутся, бог его знает. Потому что поле огромное - до небес это поле, и
если по-настоящему говорить, то группы никогда не возвращаются из поиска, а
возвращаются совсем другие группы, которых никто не ждет и они сами не
ждут, что так изменятся и возмужают за время пути.
- Когда я пришел домой, отец сидел за обеденным столом и
чинил синий карандаш. Он его уже сточил наполовину, и клеенка была засыпана
стружками и синей пылью. Карты Испании на стене не было. Он поднял на лоб
очки в железной оправе, оглядел меня и разжал челюсти.
- Ты выпил, поросенок?
- Да. Немножко. Хотел попробовать. Я совсем не боялся, хотя всю дорогу
думал, как об этом сказать дома.
- Немножко можно, - сказал отец. Карты Испании на стене не было. Звезды
сыпались в раскрытое окно, самолеты шли над Памиром, мне было девятнадцать,
я лежал и думал: "Мы разобьем вас, гады!" Я лежал и думал: "Вы еще не
поняли, на кого вы замахнулись, ничего, вы это скоро поймете. Мы еще
попляшем в вашем проклятом городе. Съедемся со всего света и попляшем". Я,
конечно, тогда не мог представить себе, что когда-нибудь будет возможен
международный фестиваль - явление и сейчас для меня почти сказочное.
- Здесь, в Фергане, один худенький мальчик, игравший по
слуху на старом госпитальном пианино, научил меня теперь уже древнему, но
стремительному фокстроту "Укротитель змей". И когда я в очередь с ним
садился за пианино и видел, как отплясывают госпитальные сестрички и
выздоравливающие и какие лица у сидящих возле стен с костылями, я думал:
- "Ни фига у них не получится, они не пройдут, гады, "но
пасаран", а мы всюду пройдем, "пасарэмос"! Вот так и надо укрощать змей
тьмы, похожих на свастику!"
- Я, конечно, не верю, что когда-нибудь помру. Но если
это случится, я хочу, чтобы в мой последний час меня окружали самые веселые
девчонки тех будущих времен, которые смеялись бы и отплясывали ископаемый
фокстрот "Укротитель змей".
- Трубы заиграли что-то, не сразу вспомнишь. Потом
вспомнил - из "Арлезианки". До сих пор не знаю, о чем эта опера. Но однажды
я вдруг сообразил, что "Женщины Арля" Ван-Гога - это про арлезианок и про
то, какие там деревья, похожие на языки зеленого костра, раздуваемого
трубами неведомой музыки.
- Всякая картина неподвижна, даже если она изображает
движение. В одних картинах - застывший крик, в других - тишина радости или
меланхолии, в третьих, как у никелированных собак на старых "линкольнах", -
тоска застывшего полета, в четвертых - стылая красота монумента или
каменного пейзажа с пирамидами. Картины Ван-Гога неподвижны, как
динамо-машина под током, на корпус которой ставят гривенник ребром, и он не
падает, а если притронуться к валу - на руке ожог от бешеного вращения.
Картины Ван-Гога находятся под .душевным напряжением в миллион вольт.
Какой-нибудь осенний пейзаж с огородами и застывшим экипажем на мокром
шоссе похож на внутренность трансформаторной будки, где приветливо
откинутая дверь не дает видеть предупреждающего черепа, и только в волосах
иногда проскакивают искры, как перед грозой.
- Я с детства собирал марки. Сначала обычно, как все.
Покупал в магазине на углу Кузнецкого и Петровки. Там еще помещалось
фотоателье великого Свищова-Паолы, и у меня даже есть фотография. Я сижу на
резном столике в сандалиях, в белой рубашке с бантом, и у меня на лбу
немыслимой красоты челка. Я даже помню душный свет ателье, нацеленное око
полированного ящика на штативе и отвратительное ощущение накрахмаленной
рубахи. Что делать? Ужасы не забываются. А лет мне на фотографии - пять.
- В этом магазинчике я покупал марки, зеленые полоски
бумаги для наклейки, один раз купил бронзовую монетку, а на ней был
маленький выпуклый лось и написано микроскопически: "1 копейка, 1922 г.,
гарантировано". И на обратной стороне - "2-я госуд. шорно-футляр. и
чемодан. фабр.". Она у меня и сейчас есть. Однажды я решил продать марки. Я
собрал двойники, сложил их в тетрадку и пошел на угол к магазину, где
топтались и шушукались взрослые и дети и слышались слова: "Цейлон",
"Британская Гвиана", "Вюртемберг", "Любек", "Бремен". Ко мне подошли трое
мальчишек. Я раскрыл тетрадку, и они стали копаться в марках. Потом один
захлопнул тетрадку, вспорхнули в воздух двойники, и мальчишки побежали. Я
сначала не понял, а потом понял и помчался за ними. Пробежали проходными
дворами, и я схватил одного, самого маленького. Марок у него не было, шея.
за которую я схватил, была мягкая, а дальше что? Душить его, бить? Марок
ведь у него нет. Я отпустил его и пошел обратно. На углу уже торговали
моими марками. Меня трясло, а жаловаться некуда - мы здесь все жулики.
Сырой туман на Кузнецком, люди спешат по своим делам, а мы марками торгуем.
Не мне, лопуху, этим заниматься, для этого нужна шакалья психология. Я
ушел. В тот же вечер приехала бабка из Ленинграда и привезла мне в подарок
два старинных альбома с марками, которые остались у нее от старшего сына,
студента, красного командира, он умер от тифа в гражданскую где-то под
Киевом. Вот все, что я знаю о нем. Потому что бабка умерла и я вовремя не
расспросил. И еще я знаю, что моя мама сначала влюбилась в него, а потом
вышла замуж за моего отца. Эти альбомы и сейчас у меня, и в них старинные
марки - самые первые на свете, 1848 года, с профилем королевы Виктории, и
даже "Земская почта Российская" - это все дорогие марки.
- Потом я как-то познакомился со знаменитым стариком
филателистом. Я пришел к нему зимним вечером получить инструктаж и
напутствие и очиститься от скверны стяжательства. Он был глубокий старик и
посадил меня в кресло в маленькой конторке, наполненной альбомами. Я таких
марок не видел ни разу в жизни. У него даже была знаменитая марка с острова
Святого Маврикия, которая стоит неслыханных денег. Это я узнал из
французского каталога, который он мне подарил. А сам он сидел передо мной в
потертом костюме и бисерным почерком заполнял анкету на какую-то свою
службу. Я заглянул б графу "Знание языков" и насчитал двадцать шесть
названий, а внизу в правом углу было написано "и др.", остальные не
умещались. Я, убегавший почти со всех уроков немецкого, и никто не знал,
где я, а я сидел на бетонной огороженной площадке на крыше нашей
школы-новостройки и писал пейзажи, я был этим "и др." ошарашен, как тихим
взрывом. И потому, когда он сказал, что марки - это искусство и весточки
жизни, я сперва не понял, а потом понял - жизнью нельзя спекулировать, даже
если это не сама жизнь, а ее двойник.
- А теперь я расскажу, как я перестал собирать марки.
Это случилось после того, как наши войска подошли ко Львову. Автоматчикам
велели разыскать, где здесь находится Янковский лагерь. Он был где-то
здесь, но никто не знал где. Потом отыскался какой-то человек с пляшущим
лицом, который знал. Детально про это рассказать почему-то невозможно,
можно только рассказать детали. Можно рассказать про узкоколейку за
городом, по которой каждые два часа подходил состав, а всего за день
привозили четырнадцать тысяч человек. Можно рассказать, как мы все шли по
мягкому полю, покрытому серым песком, автоматчики и комиссия, а впереди
были какие-то березовые рощицы, даже не рощицы, а группы берез, высаженные
в шахматном порядке. И человек с пляшущим лицом вдруг побежал к этим
рощицам по серому песку и обхватил ствол березы и начал его трясти. Мы
хотели, но никак не могли оторвать его от березы, он только мычал и
раскачивал ствол, а потом березка завалилась, выворачивая корни, и мы