самое существо дела. Поэт же высылает на публику свои сочинения, а не
самого себя. И тут же добавил, что как раз в случае Пушкина неразличение
жизни и литературы привело к трагическому концу. Но ведь Пушкин был, что
называется, "в образе", поступал вроде бы в полном согласии со всем, что мы
о нем знаем, сказал я. На это Бродский заметил, что ко второй половине
тридцатых годов Пушкин изменился довольно существенно, а в дуэльной истории
имел место элемент тавтологии, некий жизненный самоповтор, оказавшийся
фатальным. Он был на перепутье, добавил Бродский, и светофор там не стоял,
так что тот путь, который он выбрал, был выбран добровольно, но все же не
совсем -- именно потому, что уже изменившийся Пушкин поступил, как Пушкин
прежний.
Три небольших примечания.
Первое. Весьма характерно для разговора Бродского: перепутье со светофором
я опознал в стихотворении "Август", которое Иосиф прислал мне недели через
две и которое стало его последним ("сделав себе карьеру из перепутья,
витязь сам теперь светофор"). Здесь перекличка чисто лексическая, не
содержательная, но -- перекличка.
Второе. Я передаю слова Бродского косвенной речью, чтобы сохранить
добросовестность и достовер-
26
ность, но отдаю себе отчет в потерях. Так, Бродский практически никогда не
говорил "Пушкин" -- только "Александр Сергеевич". Он вообще часто называл
писателей прошлого по имени-отчеству, и я припоминаю еще двоих, которые
именовались всегда так: "Марина Ивановна" и "Федор Михайлович".
Третье. Я рассказал Иосифу о публикации в "Звезде" замечательной
итальянской пушкинистки Серены Витале с впервые обнародованными письмами
Дантеса к Геккерену, которые дают новый взгляд на треугольник "Пушкин --
Наталья Николаевна -- Дантес". Бродский очень заинтересовался, попросил
прислать копию, и я предвкушал его комментарии. 3 февраля, на поминках в
квартире Бродских, я поднялся с разрешения вдовы в кабинет, где все было
так же, как 28 января. В стопке корреспонденции на стуле, на самом верху,
лежал пакет с адресом, надписанным знакомым почерком. С жутковатым
чувством, которое точнее затрудняюсь передать, я узнал свой почерк:
бандероль с публикацией дошла, но прочесть ее Иосиф уже не успел.
"Историей села Горюхина" Бродский восхищался безудержно. Несколько раз он
повторил, что хотя бы эту вещь -- "не говоря о всем Александре Сергеевиче"
-- следует читать как инструкцию по ясности и внятности нынешним русским
прозаикам. Радостно воспринятый метод потока сознания, наложившись на
русский синтаксис с его тяготением к уходящим в никуда сложноподчиненным
предложениям, -- дал результаты удручающие. Так примерно высказался
Бродский. Я заметил, что вся мировая литература к концу века только-только
стала выкарабкиваться из-под грандиозного "Улисса". Верно, сказал Бродский,
но, скажем, английскую словесность корректирует сам язык, тяготеющий к
точности и определенности. В этом смысле русская литература -- более
уязвима, и вот тут-то Пушкин со своим "Горюхиным" и другой прозой играет
отрезвляющую роль. Было употреблено именно это слово -- "отрезвляющую".
Отдельные "горюхинские" места вызывали отдельный восторг. Например,
прелестный пушкинский юмор: "Женщинам говорил я без церемонии: "Как ты
постарела" -- и мне отвечали с чувством: "Как вы-то, батюшка, подурнели".
Ну, это точно мы, восклицал Бродский, из той самой простоты, которая хуже
воровства!
Он был мастер находить острые и смешные места даже в хрестоматийных текстах
(таким же выдающимся
27
специалистом был высоко ценимый Бродским Сергей Довлатов) и сразу
откликался на подобные попытки собеседника. Я обратил внимание на фразу из
"Горюхина", которая отчасти объясняет происходящее сейчас в России:
"...люди никогда не довольны настоящим и, по опыту имея мало надежды на
будущее, украшают невозвратимое минувшее всеми цветами своего воображения".
Иосиф немедленно подхватил тему, заговорил об итогах декабрьских выборов в
Думу.
Замечу попутно, что политические и общественные интересы Бродского были
весьма широки: он живейшим образом вникал в хитросплетения американской и
российской политики. Не припомню за 1995 год ни одного нашего разговора,
который бы не касался так или иначе проблемы Чеченской войны. Предполагая,
что по роду службы на радио "Свобода" я должен быть подробно осведомлен,
Иосиф каждый раз буквально требовал отчета о событиях.
Гражданственный интерес явственно присутствует в его стихах и прозе ("Post
aetatem nostram", "Пятая годовщина", "Мрамор" и многое другое, не говоря об
откровенно публицистических "Представлении" и "Демократии!"), и вообще
"Бродский и политика" -- отдельная тема, и важная тема, поскольку дает
несколько иной ракурс, чем тот привычный, в котором обычно видится и
предстает поэт.
С особым наслаждением Бродский повторял первые слова "Горюхина": "Если Бог
пошлет мне читателей..." -- говоря, что такому писательскому смирению надо
учиться всем. "Тот случай, когда досадно, что фраза уже написана?" --
спросил я, и Иосиф, засмеявшись, ответил: "Да, я бы не против".
Надо сказать, что в широком смысле он всегда и начинал с такой фразы.
Английское понятие understatement присутствовало в его авторском сознании:
"преуменьшение", "неакцентирование", "сдержанность". Это проявлялось и в
непременном "стишки" по отношению к своим стихам, и в полном отсутствии
всякой прочей самопатетики. Невозможно представить, чтобы Бродский произнес
"мое творчество", "моя поэзия". Он не говорил даже "я сегодня работал",
предпочитая что-нибудь такое: "мы сегодня сочиняли всякую всячину". Здесь
отстранение от пафоса достигалось многократно--и сниженным разговорным
"сочинять", и добавлением пренебрежительной "всячины", и отказом от
28
самого местоимения первого числа. Это было очень характерно для Бродского:
он как бы стеснялся просто самого слова "я", очень часто заменяя его либо
на "мы", либо на иронически вывернутое обращение "моя милость", либо на еще
более далекое от "ячества" третье лицо -- и тогда появлялись конструкции
вроде "к каждому Рождеству этот господин сочиняет стишок".
Пушкинское "Если Бог пошлет мне читателей" было, кажется, для Бродского не
только образцовым манифестом understatement'a, но имело и более буквальное
значение. Достигший, всех мыслимых вершин признания и славы, он искренне и
с какой-то даже простодушной заинтересованностью относился к мнениям
читателей. Любых читателей, чему свидетелем я не раз бывал, но, конечно,
профессиональных -- особенно. Как-то в разговоре я упомянул о том, что
"Осенний крик ястреба" особо чтим поэтами (слыхал это от Льва Лосева,
Сергея Гандлевского, Алексея Цветкова, Михаила Айзенберга, Томаса Венцлова)
и был удивлен реакцией Иосифа: "Правда? Действительно так?" С досадой он
добавил: "Мне не говорят". И, разумеется, это не было поэтическим
кокетством, а сущей правдой: Бродский находился на таких высотах, куда
направлять свое одобрение или даже восхищение казалось безвкусицей и
неприличием. По мемуарам о Пушкине разбросаны схожие факты, и надо
полагать, не фигурой речи был зачин "Горюхина": "Если Бог пошлет мне
читателей...".
На рабочем столе Иосифа Бродского, заваленном бумагами, письменными
принадлежностями, безделушками, остались лежать две книги, которые были у
него под рукой в последние дни: антология греческих стихов и томик
пушкинской прозы.
----------------------------------------------------------------------------
Иосиф Бродский. Предисловие к антологии русской поэзии XIX века
Подобно многим закрытым книгам, XIX век никогда не был как следует
прочитан. Собирая пыль, стоит он на полке времени, доступный нашему
любопытству, но прикасаются к нему редко. Возможно, это происходит оттого,
что когда ни надумаешь заглянуть в него, всегда обнаруживаешь на его
страницах почти все прозрения и идеи, которые наш век объявил своими
достижениями. Если даже захочешь сделать исключение для современных
представлений о скорости, о качественном ускорении, неизбежно приходишь к
выводу, что и это там было -- об этом позаботилась тогдашняя музыка: престо
любой бетховенской сонаты можно без труда использовать в качестве
музыкального сопровождения к "Звездным войнам"1.
Издатель более благоразумный, чем время, конечно же выпустил бы это
столетие в нескольких томах вместо того, чтобы загонять Наполеона и
королеву Викторию (или Шелли и Достоевского) под одну обложку. Однако
______________