бедуинскому опыту знаю. Они тоже знали это и все же не удержались. Трудно
удержаться, когда видишь воду, я это понимаю.
влаги, и этим я похож на многие пустынные растения, которые отращивают
мясистые листья. Каждый приспосабливается, как умеет. Только люди вообще
не умеют приспосабливаться, и для меня до сих пор загадка - как это они
ухитряются выжить.
куда еще было идти? На просторном лугу стояли семь домов, черных, хмурых,
с высаженными окнами. Над ними полыхало солнце, и я впервые за много дней,
что мы провели здесь, шкурой почувствовал название этих Окраин - Южные.
мгновение, огонь вырвался наружу и закричал, развеваясь в небе. Откуда-то
взялся ветер, и огонь прыгнул на соседнюю крышу. Остальные дома стояли в
стороне и потому не занялись.
никто не причитал и не мчался с водой, никто, кроме нас, даже не узнал о
несчастье. И никто, кроме нас, чужих, не видел, как гордо и безмолвно они
умирают, выпрямившись, словно перед казнью. Пять соседних домов,
избавленные от гибели направлением ветра, сурово чернели окнами. И такая
безысходность была в этом пожаре, вспыхнувшем в брошенной, забытой, никому
не нужной деревне.
юбки.
разноцветным камешкам. Довольно долгое время мы провели в воде, но и сюда
долетали белые клочья пепла. Наконец, Исангард забрался на крутой бережок
и крикнул, что дома догорели. Тогда мы вернулись в деревню.
и жить, сколько вздумается, нас никто бы не прогнал. Но было в них что-то
жуткое, что делало невозможной даже мысль о том, чтобы поселиться здесь
надолго. Потом я понял: отсюда ушли домовые. А это еще хуже, чем если бы
отсюда просто выехали люди. Когда домовые уходят, это, считай, конец. Если
даже нечисть решила, что место дурное, то человеку делать тут совершенно
нечего.
переночуем, а завтра на первой заре уйдем.
тише. Тишина стояла первозданная.
старинная мебель валялась перевернутая, из комода вытряхнули все ящики. Но
печь была еще цела, и на полке стояли глиняные горшки, на стене висели
всякие приспособления для кулинарии, которые живо напомнили мне орудия
пыток, бывшие в широком употреблении на моем родном Востоке. В слабом
свете блеснуло битое стекло старинного черного буфетика с витыми колонками
и аккуратными досками-полочками. Смутно белели на полу растоптанные вместе
с мусором перья из подушки. На окне Имлах увидела деревянный ларец,
обтянутый темным коленкором и выложенный медными пластинами. Она раскрыла
его, но ларец был пуст. Под треснувшим зеркалом лежали клочки ткани,
ниточки и ржавые наперстки. Потом мы нашли под столом детскую колыбель,
сплетенную из бересты и ивовых прутьев. В этом разоренном гнезде, еще
теплом, все было сделано добротно, все из дерева и все на века.
даже мне не пришлось делать над собой усилие, чтобы забраться по ней.
Странно, но еще сохранилось сено, а в углу я нашел прялку и кудель. На
прялке какой-то умелец вырезал солярные знаки. Я подозрительно покосился
на Имлах. Если она все же кикимора, то не выдержит - вцепится в кудель.
Для ихней сестры первое дело - пряжа и прочие бабьи радости. Но Имлах
осталась к этому равнодушна, и я просто терялся в догадках. Значит, она не
кикимора? Но и не человек, это ведь ясно. Тогда кто? "Не угадаешь, дурак",
- услышал я у себя в голове ее злорадный голос. "Сама ты дура", - подумал
я.
склоки.
седенький, весь заросший волосенками и словно запутавшийся в кудели.
Глазки у него были пустые, бесцветные, без зрачков. Он до самой смерти так
и не закрыл их, все смотрел куда-то в потолок. И рот у него был
полуоткрыт. Во рту поблескивал зуб. Он был легкий, как веретено. Я не
хотел, чтобы Исангард или Имлах увидели его, и потому осторожно прикрыл
его клочком сена.
потребовал пищи, и мы втроем спустились с чердака. На душе у меня было
прескверно.
корзину, в которой сохранилось немного муки. Она сняла с гвоздя старенькое
сито, просеяла муку и погнала нас с Исангардом за водой. Мы безропотно
взяли ведро и отправились к речке, разговаривая по дороге.
глинистой тропинке под обрыв. - Я как будто попал в сказку... Мне мать
рассказывала: печи, ухваты... У нас-то этого никогда не было. У нас были
кони, седла, мечи. Мать была у меня деревенская, для нашего племени
чужая... Я в детстве думал, что она просто сочиняет.
вспоминал свою мать - вот как сегодня. По его словам, она была красавица,
тонкая, темноглазая. Ее звали Атвейг, и это же имя он дал своему мечу. Он
называл меч своей подругой и говорил не "меч", а "спада". Возможно, то,
что висело у него в ножнах за спиной, и было "спадой". Откуда мне знать, я
не разбираюсь в оружии. Я знал только, что ЭТУ Атвейг он обожал и что
никто из одушевленных существ, включая меня, никогда не пользовался таким
его расположением. Впрочем, если бы он узнал, что я считаю Атвейг
неодушевленным предметом, он бы меня прибил. Отчасти она действительно
была живой, насколько это возможно для оружия.
волос все время падала ей на глаза, и она мотала головой, отбрасывая ее.
Мы с Исангардом сидели на неудобной горбатой крышке сундука и восхищенно
наблюдали за ней. Если ею не восхищаться, она вообще работать не будет,
вот мы и старались изо всех сил.
плошке?..
он нашел ее. Только в сказке этой уже давно никто не живет.
в заброшенной деревне и на старом кладбище. Кому это, кстати, пришла в
голову умная мысль насадить бога на копье? Вот людоеды, честное слово.
потому шаг мой утратил размеренность. Когда я цеплялся ногами за сучья и
падал в канавы, Исангард ругался и угрожал бросить меня умирать одного на
дороге, если я по глупости своей переломаю себе ноги. Впрочем, я ему не
верил.
впечатление, что мы идем вполне целеустремленно, но я-то понимал, что мы
топаем наугад, и неизвестно еще, во что все это выльется. А девица с нами
увязалась, я думаю, все же неспроста.
никогда не уставал. Я знал, что он так и будет идти, ни разу не
споткнувшись, пока внезапно не остановится и не объявит, что неплохо бы и
отдохнуть. И тогда можно падать на обочину и ждать, пока он соберет костер
и найдет воду для чая.
продвигались. Во-первых, по обочинам опять возникла трясина, причем, еще
более гнусная и гиблая, чем несколько дней назад. Это было целое море
сплошной черно-коричневой жижи с маслянистыми лужами, которое то и дело
бугрилось и булькало. Такое хоть кому испоганит настроение, а я вообще
легко поддаюсь внушениям и потому приуныл. А во-вторых, у меня возникло...
ну, предчувствие, что ли. Не скажу, что определенно стало труднее дышать,
но что-то вокруг нас неуловимо изменилось. Словно бы в воздухе разлилось
недоброжелательство. Словно кому-то очень не хотелось, чтобы мы тут шли.
Хотя мы вели себя примерно и тихо, веток не ломали, живой природе без
особой надобности урона не наносили.
терзать понапрасну. Поэтому я решил вслух ничего не говорить, а вместо
этого подумал, обращаясь непосредственно к Имлах:
Прямо в ухо мне прошипел ее змеиный голос: