кто-то начал рассказывать, да по порядку), если бы я им сказал, что все,
по сути, сводится к тому местечку на камине у меня в Париже, между ма-
ленькой статуэткой работы Марраста и пепельницей, тому местечку, которое
я приберегал, чтобы положить там твое письмо, тобою так и не написанное.
Если бы я рассказал им про угол улицы Эстрапад, где я ждал тебя в пол-
ночь под дождем, роняя один за другим окурки в грязную лужу с мерцающей
звездой плевка. Но рассказывать, сама знаешь, означало бы наводить поря-
док, вроде того как из птицы делают чучело, и в "зоне" тоже это знают, и
первым улыбнулся бы мой сосед, и зевнул бы первым Поланко, да и ты,
Элен, когда вместо твоего имени я стал бы выпускать колечки дыма или
описательные обороты. Видишь ли, до самого финала я не смогу согла-
ситься, что все должно было произойти так, до самого финала я лучше буду
называть фрау Марту, которая ведет меня за руку по Блютгассе, где в
мглистом тумане еще маячит дворец графини, я буду упорно подменять де-
вушку из Парижа девушкой из Лондона, одно лицо другим, и когда по-
чувствую себя припертым к краю неизбежного твоего имени (ведь ты все
время будешь тут, чтобы вынудить меня назвать его, чтобы наказать себя и
отомстить за себя на мне и мною), у меня еще останется выход - можно по-
играть с Телль, повоображать меж двумя глотками сливовицы, что все прои-
зошло вне "зоны", в городе, если тебе угодно (но там может быть хуже,
там могут тебя убить), и, кроме того, там будут друзья, будут Калак и
Поланко, они будут забавляться лодками и лютнистами, это будет общая
ночь, ночь по ею сторону, ночь-покровительница с газетами, и с Телль, и
с гринвичским временем.
дом Бари. Но если повернуть ее вверх ногами и смотреть прищурив глаза,
то эти соты с тысячами сверкающих ячеек и каймой моря вверху кажутся
абстрактной картинкой удивительной тонкости. Я взял и отрезал ту ее
часть, где не выделялись ни примечательные здания, ни знаменитые шириной
проспекты; так она и стоит, прислоненная к стакану с моими карандашами и
трубками. Я смотрю на нее, и передо мной вовсе не итальянский город, а
кропотливо выписанное нагромождение крошечных ячеек, розовых и зеленых,
белых и голубых, и это утоляет жажду чистой красоты. Понимаешь ли, Элен,
я мог бы описывать мой Бари, перевернутый вверх ногами и обрезанный,
увиденный в другом масштабе, с другой ступеньки, и тогда зеленое пятныш-
ко, оттеняющее весь верхний план моей маленькой картонной драгоценности,
прислоненной к стакану, зеленое это пятнышко, которое (и мы могли бы это
установить, потратив два часа в самолете плюс сколько-то там в такси)
является домом номер такой-то улицы такой-то, где живут мужчины и женщи-
ны с такими-то именами, так вот, это зеленое пятнышко обретает другое
значение, я могу говорить о нем как о чем-то существующем для меня, отв-
лекаясь от дома и его обитателей. И когда я примеряю себя к тебе, Элен,
мне кажется, что ты извечно была для меня как это крошечное зеленое пят-
нышко на моем обрезке открытки - я могу показать его Николь, или Селии,
или Маррасту, могу показать тебе, когда мы встретимся за столиком в
"Клюни" и заговорим о городе, о поездках, среди шуток, и анекдотов, и
эволюции улитки Освальда, тихонько прячущейся на ладони у Сухого Листи-
ка. А под этим скрыт страх, отказ согласиться с тем, что нынче вечером
швырнули мне в лицо ресторанное зеркало, толстяк за столиком, раскрытая
наугад книжка да запах сырости из подъезда. Но теперь выслушай меня, хо-
тя бы ты и спала сейчас одна в своей квартире на улице Кле, ведь молча-
ние - это тоже предательство. До самого финала я буду думать, что мог
ошибиться, что улики, которые пятнают тебя в моих глазах, от которых ме-
ня тошнит каждое утро этой жизни, мне опостылевшей, порождены, возможно,
тем, что я не сумел отыскать истинный порядок и что ты сама, Элен, ни-
когда не понимала, что происходит, не понимала смерти юноши в клинике,
куклы месье Окса, плача Селии, что ты просто неверно раскинула карты,
выдумала себе такое их расположение, которое напророчило тебе быть тем,
чем ты не являешься, тем, во что я до сих пор упорно отказываюсь верить.
И если бы я промолчал, это было бы предательством, никуда ведь не де-
нешься, карты налицо, как кукла в твоем шкафу или вмятина от моего тела
в твоей постели, и я попробую раскинуть их по-своему раз и еще раз, пока
не придет уверенность, что комбинация неуклонно повторяется, или пока
наконец не увижу тебя такой, какой хотел бы встретить в городе или в
"зоне" (твои открытые глаза в комнате города, твои непомерно открытые,
не глядящие на меня глаза); и тогда молчать было бы подло, ты и я слиш-
ком хорошо знаем о существовании чего-то, что не есть мы и что играет
этими картами, в которых мы то ли трефы, то ли черви, но уж никак не та-
сующие их и раскладывающие руки, - такая умопомрачительная игра, в кото-
рой нам дано лишь узнавать нашу судьбу, как она ткется или распускается
с каждым ходом, узнавать, какая фигура идет до нас или после, в каком
наборе рука выкладывает нас противнику, узнавать борьбу взаимоисключаю-
щих жребиев, которая определяет нашу позицию и наши отказы. Прости меня
за этот язык, иначе сказать не могу. Если бы ты сейчас меня слушала, ты
бы согласилась, кивнув с тем серьезным выражением лица, которое иногда
делает тебя чуть более близкой легкомыслию рассказчика. Ах, уступить
этому непрерывно меняющемуся сплетению сетей, покорно войти в колоду,
подчиниться тому, что нас тасует и распределяет, какой соблазн, Элен,
как приятно колыхаться, лежа на спине в спокойном море! Взгляни на Се-
лию, взгляни на Остина, на эту пару зимородков, колышущихся на волнах
непротивления по воле судьбы. Взгляни на бедняжку Николь, которая следу-
ет за моей тенью, умоляюще сложив руки. Но я слишком хорошо знаю, что
для тебя жить означает сопротивляться, что ты никогда не признавала под-
чинения; хотя бы поэтому - уже не говоря обо мне или многих других, иг-
равших в эти игры, - я заставляю себя быть тем, кого ты не станешь слу-