никогда не забудется, что навсегда останется с ней и будет светиться в ее
прошлом, как несбыточная надежда на счастье. Наталья Михайловна, конечно,
знала, что немногие могут вынести подобное зрелище, знала, что рискует
здоровьем и жизнью своих близких, но решила идти до конца.
от пакета.
какое-то распоряжение, но уже не было надобности. Последний лепесток этого
лотоса, этой розы, этого, в конце концов, рододендрона отошел в сторону, и
глазам Анфертьева и Таньки предстал... том толщиной в ладонь, в мягкой
обложке, украшенной очень красивыми иностранными буквами. Среди букв были
изображены люди в несказанно завидном образе жизни. Загорелые юноши и
девушки смеялись, касались друг друга, преисполненные легкости, свободы и
любви.
что не поставить восклицательного знака после ее слова было никак нельзя. -
Вадим, они выпускают вот такие... вот такие... и каждый может выбрать себе
все, что он хочет! Представляешь?!
Иностранцы.
бы я вот эту девушку в белых трусиках.
внутреннего убеждения, что в другой вечер Вадим Кузьмич мог бы и обидеться.
Но сейчас ее слова для него не имели значения.
Ты должна гордиться и говорить всем - посмотрите, какая девушка у моего
мужа!
люди... Как живут! Скажи честно, ты хотел бы спать на такой кровати?
бы себе.
посмотри, какой холодильник! В него можно поместить что угодно, и даже если
в него нечего помещать, пусть стоит пустой, пусть распространяет вокруг себя
мягкое кошачье урчание, пусть только не содрогается как припадочный по
ночам, пусть не рычит, не скрежещет, как наш. А какой лифчик! Ты
когда-нибудь видел что-нибудь подобное? Нет-нет, не говори. Ничего не
говори! Все, что ты можешь сказать, я знаю. Тебе чуждо, Анфертьев, чувство
прекрасного. А в этих туфлях, вот с этими сережками, при таком ожерелье, в
этой шляпке, под этим зонтиком, с этой сумкой, в этих мехах, при такой
косметике я могла бы... я могла бы... Я могла бы ничего не делать на работе,
и все были бы счастливы только видеть меня в конце коридора, поймать мой
взгляд, мою улыбку. Они содержали бы меня, как англичане содержат свою
королеву, они платили бы мне ставку, награждали бы каждый квартал премией,
вручали бы к Новому году "тринадцатую зарплату" за то лишь, чтобы я хоть
изредка появлялась у них, проходила бы по лабораториям, по двору института,
по прилегающим улицам! А мои пылинки, мои несчастные малышки!
Они бы открыли мне все свои тайны, и я наверняка защитила бы диссертацию и
получала бы рублей на сто больше! Анфертьев! О Анфертьев! Ты посмотри, какой
ковер! На этом ковре... Только не говори мне, пожалуйста, про ту худосочную
девицу, которая пленила тебя на первой странице! Я уже знаю, что, как только
произнесла слово "ковер", ты сразу вспомнил про нее! А какая кухня! Ты
посмотри, какая кухня! Я готова питаться одной картошкой! На такой кухне!
произнес Анфертьев, чувствуя, как бешенство медленно, но неотвратимо
пропитывает все его члены.
кранами, с неработающей газовой конфоркой, с выщербленным
ядовито-грязно-зеленым полом, на нашей кухне, размером в четыре квадратных
метра?! Ты рехнулся, Анфертьев. Ты рехнулся, но еще не знаешь об этом. А
посмотри, какие бутылки, какие на них этикетки! Пусть в них налит самогон,
вонючий и сивушный, но я буду пить этот самогон и чувствовать себя
счастливой, любимой, красивой женщиной, если ты, конечно, нальешь мне вот из
этой бутылки, в эту рюмку, усадишь на такой диванчик перед таким вот
столиком и подойдешь ко мне вот в этом костюме и улыбнешься, ну хотя бы
приблизительно, отдаленно... ну вот как улыбается этот молодой человек... О,
Анфертьев! - почти в бессознательном состоянии произнесла Наталья
Михайловна, и Вадим Кузьмич понял, что через секунду-вторую его жене может
стать плохо. Она была бледна, испарина покрывала лоб, пальцы потеряли
уверенность и беспорядочно вздрагивали, скользили по страницам, словно
ощущали поверхность ковра, холод стеклянных фужеров, ворс ткани. По телу
Натальи Михайловны пробегала сладостная дрожь, она задыхалась и стонала
каждый раз, когда переворачивалась страница этого посылторговского каталога,
привезенного кем-то из солнечной Франции, из туманной Англии или сытой
Америки. В уголках рта Натальи Михайловны появилась белая пена, шея
покрылась красными пятнами, ее речь сделалась невнятной, и далеко не все
слова можно было разобрать. - Анфертьев, - в полузабытьи, жарко дыша,
шептала Наталья Михайловна, - Анфертьев, - и ее грудь вздымалась, - ты
только посмотри, и страстная судорога сводила ее руки...
жену, отодвинул Таньку, потрясенную обилием красок, взял ставший ненавистным
каталог, широко и резко шагнул к балконной двери, распахнул ее и вышвырнул
том в шуршащую дождем темноту. Где-то там, среди луж, мусорных ящиков,
размокших молочных пакетов и кошачьих сборищ, раздался тяжелый шлепок.
Анфертьев захлопнул дверь, сел в кресло и уставился в серый, холодный экран
телевизора.
своими глазами. Она беспомощно, ослабевшей рукой подняла упаковочную бумагу,
заглянула под нее, посмотрела на пустой журнальный столик, оглянулась. И
только тогда происшедшее начало просачиваться в ее сознание.
Вадим, что ты сделал?
слова, и он повторил:
показалось, что он, - Вадим Кузьмич кивнул в сторону двери, - смеялся надо
мной. И над тобой тоже.
словно не сознавая в полной мере, где она находится, что с ней, кто ее
окружает.
Анфертьев. - И так я поступлю с каждым, кто осмелится хамить в моем доме.
месячная зарплата вместе с премией.
купишь ту поганую подушку, которая потрясла тебя на сто пятой или триста
двадцать пятой странице! На кой черт тебе сдался этот поганый холодильник, в
который нам нечего положить, кроме двух мешков картошки?! Это только
картинки, красивые картинки на белой стене. И все! Мираж! Обман! Сон!
дорисовывают недостающие зубы, груди, пятки! Ретушеры добавляют им прически,
румянец на щеках, делают им пупки, ягодицы и все остальное. Потом они
наклеивают изображения на пальмы и небоскребы, на океанские волны и дурацкие
лужайки!
виде!
что-то там развивают в организме!
руки, скулы ее напряглись. - Анфертьев! Мне скучен Ренуар с его жирными
бабами.
жирные бабы меня не тревожат. Разве это не раскрашенные картинки? Разве
художники не добавили бабам, которые им позировали, румянца на ягодицах?
Разве они не дорисовывали им недостающие животы, груди, задницы? И я должна
ими восхищаться и развивать в себе какие-то возвышенно-идиотские ощущения? А
вещи, один только вид которых радует меня и утешает, я должна презирать? Да,
я отлично знаю, что мне их никогда не иметь. Похоронят меня в других
одеждах, если вообще найдется в чем. Но вечерок погрезить наяву... Неужели
это так низменно? Неужели мечтать, просто мечтать мне не позволено? Ведь я
не посылаю тебя в ночь за тряпьем, не требую от тебя ничего из этого тряпья.
Я говорю - посмотри... И все. Я говорю - порадуйся вместе со мной эти
полчаса... И все! Если уж на то пошло, то вещи, в которых я живу каждый
день, которые каждый день с утра до вечера мельтешат у меня перед глазами, в
которых ходишь ты и Танька, куда больше, сильнее, убедительнее воспитывают