решили проникнуть внутрь Ньюгетской тюрьмы - в качестве наблюдателя,
конечно; и вот теперь, выполнив свое намерение, мы предлагаем наши
наблюдения читателю в надежде, что очерк этот - более по своей теме, нежели
благодаря нашему таланту к описаниям - покажется ему не вовсе лишенным
интереса. Мы должны только предупредить читателя, что не намерены утомлять
его статистическими выкладками их он найдет в многочисленных отчетах
многочисленных комиссий, а также в целом ряде других, не менее авторитетных
трудов. Мы не делали заметок, ничего не записывали, не измеряли дворов, не
выясняли, сколько дюймов в длину и высоту имеет то или иное помещение; мы
даже не можем сообщить, сколько там имеется отдельных помещений.
этом думали, мы сейчас постараемся рассказать. Мы постучали у дома
смотрителя тюрьмы, вручили наш пропуск слуге, отворившему дверь, и нас
провели в контору. Это - небольшая комната направо от двери, с двумя окнами,
выходящими на Олд-Бейли, обставленная, как самая обыкновенная контора юриста
или дельца: деревянная перегородка, полки, конторка, два-три табурета,
два-три писаря, календарь, стенные часы и несколько таблиц. Здесь мы
подождали, пока ходили за надзирателем, который должен был сопровождать нас,
и скоро он явился - почтенного вида человек лет пятидесяти трех, в
широкополой шляпе и черном костюме - если бы не связка ключей, его можно
было бы с тем же успехом принять за священника. Какое разочарование - даже
высоких сапог на нем не было! Вслед за своим провожатым мы прошли в дверь
напротив той, через которую вошли в контору, и оказались в маленькой
комнате, совершенно пустой, если не считать столика с лежащей на нем книгой
для посетителей и полки, где хранились коробки с бумагами да слепки с голов
двух известных убийц - Бишопа и Уильямса*, из которых первого в особенности
можно было бы с полным нравственным правом казнить за одну только форму
черепа и строение лица, даже если бы не было против него других улик.
караульную, которая выходит на Олд-Бейли и одна стена которой щедро украшена
целой коллекцией тяжелых кандалов, - включая те, что носил неустрашимый Джек
Шеппард (подлинные), и те, что, по преданию, почтил своими крепкими членами
не менее прославленный Дик Терпин* (возможно - подделка). Из караульной,
через тяжелую дубовую дверь, обитую железом, усаженную по верху железными же
остриями и охраняемую другим надзирателем, мы попали - спустившись, сколько
помнится, на две-три ступеньки в узкий, мрачный каменный коридор, который
тянется параллельно Олд-Бейли и ведет к различным дворам, мимо множества
боковых ответвлений, тоже охраняемых толстыми дверями и решетками; при виде
их должны сразу рассеиваться все надежды на побег, какие еще мог лелеять
несчастный, попавший сюда впервые, и при одном воспоминании о них у
человека, снова очутившегося возле тюрьмы, все начинает путаться в голове.
различные ее отделения, образуют четырехугольник, стороны которого выходят
на Олд-Бейли, на бывший Медицинский колледж (ныне составляющий часть
Ньюгетского рынка), на Дом судебных сессий и на Ньюгет-стрит. Пространство
между различными тюремными помещениями разделено на несколько мощеных
дворов, где арестанты дышат воздухом и прогуливаются, насколько то и другое
возможно в таком месте. Отделения эти, за исключением того, где содержатся
осужденные на смертную казнь (его мы в своем месте опишем более подробно),
тянутся параллельно Ньюгет-стрит, следовательно - от Олд-Бейли до
Ньюгетского рынка. Женское отделение занимает правое крыло тюрьмы, ближайшее
к Дому судебных сессий. Поскольку нас сначала привели именно сюда, мы,
придерживаясь того же порядка, приведем сюда и читателей.
о промежуточных дверях если б мы вздумали отмечать каждую дверь, которую
отпирали, чтобы дать нам пройти, и тут же опять за нами запирали, нам
потребовалось бы по двери на каждую запятую, - мы дошли до ворот,
сколоченных из толстых досок, и увидели за ними десятка два женщин, ходивших
взад-вперед по узкому двору; впрочем, почти все они, заметив посторонних,
тотчас скрылись в своих камерах. От этого двора с одной стороны отгорожено
железными прутьями нечто вроде клетки высотой примерно в пять футов и десять
дюймов; и отсюда-то разговаривают с арестантками те, кто приходит их
навестить. В одном углу этой необыкновенной клетки желтая, изможденная
старуха в рваном, некогда черном платье и в ветхой соломенной шляпке с
выгоревшей лентой того же цвета, что-то взволнованно говорила девушке лет
двадцати двух - разумеется, заключенной. Невозможно вообразить существо
более нищее, более придавленное нуждой и горем, чем эта старуха. Девушка
была красивая, статная, густые ее волосы развевались по ветру она стояла с
непокрытой головой, - на пышные плечи накинут был шелковый мужской платок.
Старуха говорила тихим, напряженным голосом, свидетельствующим о глубокой
душевной муке; временами у нее вырывался горестный стон, от которого
переворачивалось сердце. Девушка была совершенно спокойна. Безнадежно
очерствевшая, она угрюмо выслушивала мольбы матери; только раз она
справилась про "Джема" да жадно схватила несколько медяков, которые принесла
ей несчастная старуха; в остальном же, как видно, беседа интересовала ее не
больше, чем самого равнодушного стороннего наблюдателя. Видит бог, таких
было достаточно - другие женщины в этом же дворе оставались безучастны к
тому, что происходило рядом с ними, точно были слепы и глухи. Да и не
удивительно: они насмотрелись на подобные сцены и в тюрьме и за ее стенами и
обращали на них внимание разве только для того, чтобы высмеять и втоптать в
грязь чувства, которые сами они давно позабыли.
шали на плечах, обтрепанные края которой доставали почти до низа грязного
белого передника, давала какие-то наставления своей посетительнице, видимо -
дочери. Девушка была худо одета и дрожала от холода. Она поздоровалась с
матерью, когда та подошла к решетке, но ни той, ни другой не было сказано ни
слова соболезнования или надежды, утешения или жалости. Мать все нашептывала
свои наставления, а дочь слушала, и ее озябшее востроносое личико выражало
расчетливую хитрость. Быть может, речь шла о том, как помочь матери
защищаться на суде; на лице девушки мелькнула хмурая улыбка, точно она
радовалась, но не возможному освобождению матери, а тому, что та
"вывернется" назло своим недругам. Разговор их скоро закончился; и так же
равнодушно и холодно, как они свиделись, старшая повернулась и пошла в
дальний конец двора, а младшая - к воротам, через которые она вошла сюда.
самое существование которого должно бы жечь огнем наше сердце. Она едва
вышла из детского возраста, но с одного взгляда было ясно, что она из тех
детей, рожденных и выросших в забросе и пороке, которые не знали детства,
которых никогда не учили радоваться материнской улыбке и бояться нахмуренных
бровей отца. Им не известны ни детские ласки, ни детское веселье и
невинность. Они сразу вступают в суровую жизнь со всеми ее невзгодами, и
потом уже почти безнадежны попытки тронуть их сердце напоминаниями, которые
в другом человеке, пусть даже испорченном, могут хотя бы на миг пробудить
добрые чувства. Что проку говорить таким, как они, о родительских заботах, о
счастливых днях детства, о веселых детских играх! Им толкуйте про голод и
улицы, нищенство и побои, кабак, полицейский участок и лавку ростовщика, -
это они поймут.
большинства же арестанток, как видно, вовсе не было друзей, если не считать
старых товарок, вместе с ними обретающихся в тюрьме. Поэтому мы не
задержались во дворе, а лишь отметив мимоходом только что описанные сценки,
поднялись вслед за своим провожатым по чистой и светлой каменной лестнице в
одну из камер. Таких камер в этом отделении тюрьмы несколько, но достаточно
описать одну - все остальные с нею схожи.
конечно, во внутренний двор, однако света и воздуха здесь было больше, чем
можно бы ожидать в таком месте. Перед жарко горящим огнем стоял простой,
некрашеный стол, за которым обедали, сидя на деревянных скамейках, десять -
двенадцать женщин. Вдоль двух противоположных стен комнаты тянулась полка,
под ней, на равном расстоянии друг от друга, в стену были вбиты большие
крюки, и на каждом из них висел тюфяк одной из арестанток, в то время как ее
подстилка и одеяло лежали сложенные на полке. На ночь тюфяки эти стелются на
пол, каждый под тем крюком, на котором он висит днем, и таким образом камера
превращается в спальню. Над камином был прибит большой лист картона с
текстами из священного писания, и такие же тексты на листках бумаги,
размером и видом напоминавших школьные прописи, были развешаны по всей
комнате. На столе - тушеная говядина и черный хлеб, разложенные вполне
достаточными порциями в оловянные миски; миски эти содержатся в большой
чистоте и после употребления аккуратно расставляются на полках.
сгрудились по обе стороны его. Все они были одеты чисто, а многие даже
прилично, и ни во внешности их, ни в повадках не замечалось ничего из ряда
вон выходящего. Две-три из них вскоре взялись за рукоделие, отложенное,
видимо, перед едой; другие с вялым любопытством разглядывали посетителей; а
некоторые ушли в дальний конец камеры и спрятались за спинами товарок,
словно даже равнодушный взгляд посторонних людей был им неприятен. Несколько
старых ирландок, как в этой камере, так и в других, нимало не смущаясь нашим
вторжением, оставались спокойно стоять тут же возле скамейки, - видно, все
это было им не внове; но большинство женщин наше присутствие явно стесняло.
Впрочем, мы пробыли среди них недолго, и за это время не было произнесено ни
одного слова, только староста коротко ответила на какой-то вопрос, который
мы задали нашему провожатому. Староста, в чью обязанность входит следить за
порядком, есть в каждой камере женского отделения, и мужского тоже.
Назначают их из числа арестантов, зарекомендовавших себя хорошим поведением.
Только им одним разрешается спать на кроватях - в каждой камере для них
поставлена коротенькая койка. В обоих концах тюрьмы имеется по небольшому
приемному покою, куда арестантов доставляют прямо с воли и откуда их
переводят в камеры лишь после того, как их осмотрит тюремный врач <С тех пор
как этот очерк был впервые опубликован, тюремные правила, касающиеся
содержания арестантов в дневное время, их ночного сна, приема пищи и других