рогу, на шоссе. Теперь, когда он поднимает руку, повозка останавливается
спокойно. На лице парнишки-негра, который правит ей, - ни изумления, ни
испуга, как у тех, узнавших.
в Мотстаун еду за теленком годовалым, папа его купил. Вы хотите в Мотс-
таун?
возка трогается. "Мотстаун", - думает он. Джефферсон всего в двадцати
милях. "Теперь можно дать себе передышку, - думает он. - Семь дней я не
давал себе передышки, так что теперь, пожалуй, можно". Он думает, что,
раз он сидит, его, может быть, укачает и он уснет. Но он не спит. Ни сна
нет, ни голода, ни даже усталости. Он - где-то между и среди них, парит,
качаясь в такт повозке, без дум, без чувств. Он потерял счет времени и
расстоянию; проходит, может быть, час, может быть, три. Парнишка гово-
рит!
выходит на нее - на улицу, которая тянулась тридцать лет. Улица была мо-
щеная, где ходить надо быстро. Она описала круг, а он так и не выбрался
из него. Хотя в последние семь дней мощеной улицы не было, он ушел
дальше чем за все тридцать лет. И все же так и не выбрался из круга. "И
все же за эти семь дней я побывал дальше, чем за все тридцать лет, - ду-
мает он - Но так и не вырвался из этого круга. Так и не прорвал кольцо
того, что уже сделал, и никогда не смогу переделать", - тихо думает он,
сидя в повозке, а в передок под ним упираются чеботы, черные чеботы,
пропахшие негром: метка на щиколотках, ясная и неистребимая мерка черно-
го прилива, всползающего по его ногам, от ступней и все выше, как вспол-
зает смерть.
чета по фамилии Хайнс. Они были совсем старые. Они жили в домике с ве-
рандой, в негритянском районе; как и на что город не знал, поскольку жи-
ли они в очевидной и грязной нищете и полном безделье: Хайнс, насколько
было известно, за последние двадцать пять лет ни разу регулярно не рабо-
тал.
соседи обнаружили его жену, поселившуюся в маленьком домике, где Хайнсы
с тех пор и жили, хотя первые пять лет хозяин приезжал домой только раз
в месяц, на субботу и воскресенье. Скоро стало известно, что он занимает
какую-то должность в Мемфисе. Какую именно - никто не знал, поскольку он
уже тогда был человеком непонятным, - ему можно было дать и тридцать
пять и пятьдесят, а взгляд его, холодно горевший фанатизмом и слегка
обезумелый, не располагал к расспросам, любопытству. Оба они городу
представлялись слегка помешанными - нелюдимые, землистого цвета, мелко-
ватые рядом с большинством остальных людей, словно экземпляры другой по-
роды, разновидности, - однако после того, как Хайнс окончательно осел в
Мотстауне и стал жить в своем домике вместе с женой, его лет пять или
шесть приглашали для разных случайных работ, которые были ему по силам.
Но затем он покончил и с этим. Город сперва удивлялся, на что же они те-
перь будут жить, но потом забыл об этом и думать - и точно так же, узнав
впоследствии, что Хайнс ходит пешком по округу и служит в негритянских
церквах и что время от времени можно наблюдать, как негритянки входят в
дом пожилой четы с черного хода, неся, по-видимому, какую-то провизию, а
выходят с пустыми руками, город опять немного поудивлялся, а потом за-
был. Либо забыл, либо простил безобидному старику Хайнсу то, за что зат-
равил бы молодого. Решил просто: "Они свихнулись; свихнулись на почве
негров. Может, они янки", - и на том успокоился. А может быть, не Хайнсу
простил его преданность делу спасения негритянских душ, но самому себе -
безразличие к тому, что старики принимают милостыню от негров, ибо тако-
во уж счастливое свойство ума - забывать то, чего не может переварить
совесть.
ществованию, а город закрывал глаза на негритянок и на завернутые миски
и кастрюли - при том, что некоторые из этих мисок и кастрюль, по всей
вероятности, брались прямо из кухонь белых, где негритянки стряпали.
Возможно, и это объяснялось забывчивостью ума. Так или иначе, город ни-
чего не замечал, и вот уже двадцать пять лет, старики жили в глуши зам-
шелого своего уединения, словно пара мускусных быков, забредших сюда с
Северного полюса, или бесприютных реликтовых зверей из доледниковой эпо-
хи.
Док, был привычной фигурой на площади: грязный старичок, лицо которого
еще хранило следы то ли храбрости, то ли буйности - то ли духовидец, то
ли законченный эгоист - без воротничка, в грязной синей парусиновой
одежде, с тяжелой самодельной палкой, чья рукоять была отполирована ла-
донью до ореховой темноты и стеклянной гладкости. Сначала, когда он за-
нимал должность в Мемфисе, он во время ежемесячных побывок рассказывал
немного о себе - не просто с самоуверенностью независимого человека, а с
важностью, как будто в свое время, и не так уж давно, он был человеком
более чем независимым. Никакой приниженности потерпевшего в нем не было.
В нем была скорее уверенность человека, который некогда имел власть над
меньшими, а затем добровольно и по причинам, на его взгляд, не подлежа-
щим обсуждению и для чужого разумения недоступным, изменил свою жизнь.
Но рассказы его, при всей их внешней связности, звучали вздором. Поэтому
уже тогда считалось, что он слегка помешан. И не то чтобы создавалось
впечатление, будто, рассказывая одно, он старается скрыть другое. Просто
его рассказы не умещались в рамки, которые, по мнению его слушателей,
были (должны быть) границами человеческих возможностей. Временами они
начинали думать, что прежде он был священником. Потом он рассказывал и о
Мемфисе, в туманных и величественных выражениях, как будто всю жизнь за-
нимал там важный - но так и не обозначенный им - административный пост.
"Ну да, - говорили в Мотстауне за его спиной, - он там командовал на же-
лезной дороге. Стоял на переезде с красным флагом, когда проходил по-
езд". Или: "Он - большой газетчик. Собирает газеты из-под лавок в пар-
ке". В лицо ему этого не говорили - даже самые дерзкие, даже те, кто шел
на любой риск, дабы поддержать свою репутацию остряка.
он приехал домой, а в понедельник не уехал. После этого он целыми днями
околачивался в центре, на площади - неразговорчивый, грязный, с ярост-
ным, отпугивающим выражением в глазах, которое люди объясняли безумием;
застарелой свирепостью веяло от него, как душком, как запахом; тлевшей,
словно уголь в золе, напористой протестантской фанатичностью, которая
состояла когда-то на четверть из страстной убежденности и на три четвер-
ти - из кулачной отваги. Поэтому, когда стало известно, что он ходит по
округу, обычно пешком, и проповедует в негритянских церквах, люди не
удивились; не удивились даже тогда, когда узнали, что он проповедует.
Что этот белый, чуть ли не целиком зависевший от щедрот и милостыни нег-
ров, ходит в одиночку по отдаленным негритянским церквам и прерывает
службу, чтобы взойти на кафедру и резким, неживым своим голосом, а порою
и с яростной, непристойной бранью, проповедовать им смирение перед вся-
кой более светлой кожей, проповедовать превосходство белой расы, выстав-
ляя себя - непроизвольный, изуверский парадокс - образцовым ее предста-
вителем. Негры думали, что он - ненормальный. Богом ушибленный или Богом
отмеченный. Они, вероятно, не слушали, что он говорит, и мало что пони-
мали. Возможно, они принимали его за Самого Бога, поскольку Бог для них
- тоже белый, и поступки у Него - тоже не совсем понятные.
мальчишки вместе со взрослыми - лавочниками, конторщиками и прочей досу-
жей и любопытной публикой, среди которой преобладали деревенские в ком-
бинезонах, - бросились бежать, Хайнс был в центре города. Он тоже побе-
жал. Но быстро бежать он не мог, а потом ничего не мог увидеть из-за
сомкнувшихся плеч. Тем не менее он пытался, не уступая в грубости и на-
поре любому из присутствовавших, пробиться к шумной, колышущейся кучке
людей, и, словно вспомнив былую буйность, следы которой читались на его
лице, когтил чужие спины, а потом просто колотил по ним палкой, и когда
люди наконец обернулись, узнали его и схватили - вырывался и опять норо-
вил стукнуть тяжелой палкой.
с искаженным лицом. - Кристмас! Белый нигер из Джефферсона, что женщину
убил на прошлой неделе!"
на. Потом он снова стал вырываться, яростно, с руганью: хилый, мелкий
старичок с легкими, по-детски хилыми косточками пытался отогнать их пал-
кой, пытался пробить себе дорогу в середину толпы, где стоял пленник с
окровавленным лицом. "Постой, дядя Док! - говорили они, удерживая его. -
Постой, дядя Док. Его поймали. Он не уйдет. Ну, постой".
брань, пуская слюни, а те, кто держал его, тоже напрягались, словно
удерживали маленький шланг, который мечется от чрезмерного напора. Из
всей группы один пойманный был спокоен. Хайнса держали, он бранился, в
его старые хилые кости и веревочки мышц вселилась ртутная ярость ласки.
В конце концов он вырвался, прыгнул вперед, ввинтился в гущу людей и вы-
лез - лицом к лицу с пленником. Тут он замер на миг, злобно глядя плен-
нику в лицо. Этот миг был долгим, однако раньше, чем старика успели