разговариваем, не глядя друг на друга, - из этого сквера, в котором нет,
кажется, никого, кроме нас, хотя на каждой скамейке кто-нибудь сидит и
маленький сердитый сторож, прихрамывая, расхаживает по дорожкам.
если ты ему веришь.
умнее, чем я.
мысли, что в папином письме речь идет о нем, - значит, я во всем виновата.
"Поверьте мне, это человек страшный". Я вспоминаю, что писал о нем
капитан: "Молю тебя, не верь этому человеку", - и мне становится холодно
от мысли, что этот человек теперь станет уверять Катю, что она во всем
виновата, что она убила мать, что она лишила его единственного счастья на
земле и, стало быть, и перед ним виновата, что он один знает, как она
теперь после этого преступления должна устроить свою жизнь... И все это
медленно, день за днем. Длинными, круглыми словами, от которых начинает
кружиться голова.
конце концов поверишь ему, как поверила Марья Васильевна. Разве ты не
понимаешь, что это власть? Если ты виновата, он получает над тобой полную
власть, и ты будешь делать все, что он захочет.
через четыре года... Ручаюсь, что никуда не уедешь... Он тебя заговорит.
Ведь поверила же Марья Васильевна, что он - добрый и благородный и,
главное, что она перед ним в долгу за все его заботы. Какого черта он
пристал к тебе! Ведь он же говорил, что я во всем виноват.
о котором даже страшно думать, что могут быть на земле такие люди.
беру ее за руку, и она не отодвигается, не отнимает руку.
думал, что это - он.
пришлось ухлопать всю свою жизнь.
говорить об этом.
каникулах, о том, как я провел время в Энске, как поживают Саня и старики.
И я передал ей привет от стариков и от Сани. Но я ничего не сказал о том,
как мне было скучно без нее в Энске, особенно когда я один бродил по нашим
местам, о том, как Петька много ел и все время чувствовал вдохновение, и о
том, что у них это не так необыкновенно. Я не знал теперь, любит она меня
или нет, и об этом невозможно было спросить, хотя мне все время очень
хотелось. Но нельзя было даже произнести это слово - теперь, когда мы
сидели и разговаривали, такие серьезные и бледные, и когда Катя была так
похожа на мать. Я только вспомнил, как мы возвращались из Энска и писали
пальцами по замерзшему стеклу и как вдруг за окном открывалось темное
поле, покрытое снегом. Все переменилось с тех пор. И мы не могли теперь
относиться друг к другу, как прежде. Но мне очень хотелось узнать, любит
ли она меня, или больше не любит.
покраснела и обняла меня. Она меня обняла, и мы поцеловались с закрытыми
глазами - по крайней мере я, но, кажется, и она тоже, потому что потом мы
одновременно открыли глаза. Мы целовались в сквере на Триумфальной, в
середине Москвы, в этом сквере, где нас могли видеть три школы - наша,
143-я и 28-я. Но это был горький поцелуй. Это был прощальный поцелуй.
Хотя, расставаясь, мы условились о новой встрече, я чувствовал, что этот
поцелуй - прощальный.
дорожкам в тоске, садился на эту скамейку, уходил и опять возвращался. Я
снял кепку, у меня горела голова и сердце ныло. Я не мог уйти...
конверт, на котором стояла печать Осоавиахима и была крупно написана моя
фамилия, имя и отчество. Впервые в жизни меня называли по имени и
отчеству. Дрожащими руками я разорвал конверт. Осоавиахим извещал меня,
что мои бумаги приняты и что второго мая мне надлежит явиться в
медицинскую комиссию на предмет поступления в летную школу.
узелке - "выходное пособие". Детдомовцы после окончания школы получали
"выходное пособие" - ложку, кружку, две пары белья и "все для первого
ночлега". Мы с Петей живем у Семы Гинзбурга, слесаря с "Электросилы",
бывшего ученика нашей школы. Семина мама боится управдома, поэтому каждое
утро я уношу "все для первого ночлега", а вечером опять приношу: я делаю
вид, что только что приехал. В столовой по четным дням мы берем первое за
пятнадцать копеек, а по нечетным - второе за двадцать пять. Мы бродим по
широкому, просторному городу, по набережным вдоль просторной Невы, и Петя,
который чувствует себя в Ленинграде, как дома, рассказывает мне о Медном
всаднике, а я думаю: "Примут или не примут?"
легкие, уши, снова сердце! Кто я, где родился, где учился и почему хочу
стать пилотом? Верно ли, что мне девятнадцать лет? Не подделаны ли года -
на вид поменьше! Почему рекомендацию райкома подписал Григорьев, это кто
же - брат или однофамилец?
держали испытания. Это огромный дом со львами на проспекте Рошаля. Петя
говорил, что эти львы описаны в "Медном всаднике" и будто на них спасался
от наводнения Евгений, - до сих пор не знаю, правда это или нет. Мне не до
Пушкина. Львы смотрят на меня с таким видом, как будто они сейчас начнут
спрашивать: кто я, где родился и верно ли, что мне девятнадцать лет?
второй этаж и на черной витрине нахожу список принятых в летную школу.
темнеет в глазах, меня нет. Я снова читаю, "Власов, Воронов, Голомб,
Грибков, Денисяк". Меня нет! Я набираю побольше воздуху, чтобы спокойно
прочесть: "Власов, Воронов, Голомб, Грибков, Денисяк". Я смотрю на этот
список, в котором есть, кажется, все фамилии на свете, кроме моей, и мне
становится так скучно, как бывает, когда больше не хочется жить.
Голомб..." Счастливый Голомб!
Бальбоа, представляется мне, когда я произношу эту фамилию. Конечно! Куда
же мне! Проклятый рост!
управдома. Я молчу. Я сижу в кухне на стуле, и Петя, опустив голову,
грустно стоит передо мной. Наутро мы вдвоем пошли в Аэромузей и нашли в
списке мою фамилию. Она была в другом столбце, где тоже было несколько
ребят на "Г" и Григорьевых даже два - Иван и Александр. Петя уверял, что я
не нашел ее от волнения...
сдавали испытания. Тринадцать человек, отобранных мандатной и медицинской
комиссией, стоят в строю, и начальник школы - большой, рыжий, веселый -
выходит и говорит: