большой свечой в руке, великая княгиня; а за нею тянулась такая
же белая вереница поющих, с огоньками свечек у лиц, инокинь или
сестер, -- уж не знаю, кто были они и куда шли. Я почему-то
очень внимательно смотрел на них. И вот одна из идущих
посередине вдруг подняла голову, крытую белым платом, загородив
свечку рукой, устремила взгляд темных глаз в темноту, будто как
раз на меня... Что она могла видеть в темноте, как могла она
почувствовать мое присутствие? Я повернулся и тихо вышел из
ворот.
заброшенное кладбище, -- бугры в высоких цветах и травах и
одинокая, вся дико заросшая цветами и травами, крапивой и
татарником, разрушающаяся кирпичная часовня. Дети из усадьбы,
сидя под часовней на корточках, зоркими глазами заглядывают в
узкое и длинное разбитое окно на уровне земли. Там ничего не
видно, оттуда только холодно дует. Везде светло и жарко, а там
темно и холодно: там, в железных ящиках, лежат какие-то дедушки
и бабушки и еще какой-то дядя, который сам себя застрелил. Все
это очень интересно и удивительно: у нас тут солнце, цветы,
травы, мухи, шмели, бабочки, мы можем играть, бегать, нам
жутко, но и весело сидеть на корточках, а они всегда лежат там
в темноте, как ночью, в толстых и холодных железных ящиках;
дедушки и бабушки все старые, а дядя еще молодой...
стреляют себя...
облака, теплый ветер с поля несет сладкий запах цветущей ржи. И
чем жарче и радостней печет солнце, тем холоднее дует из тьмы,
из окна.
хромым, калекой, были в самую счастливую пору моей молодости,
-- говорил высокий, стройный человек, желтоватый лицом, с
карими блестящими глазами и короткими, мелко-курчавыми
серебряными волосами, ходивший всегда с костылем по причине не
сгибавшейся в колене левой ноги. -- Я участвовал тогда в
небольшой экспедиции, имевшей целью исследование восточных
берегов Мертвого моря, легендарных мест Содома и Гоморры, жил в
Иерусалиме, поджидая своих спутников, задержавшихся в
Константинополе, и совершая поездки в одну из бедуинских
стоянок по дороге в Иерихон, к шейху Аиду, которого мне
рекомендовали иерусалимские археологи и который взялся
оборудовать все нужное для нашей экспедиции и лично вести се. В
первый раз я съездил к нему для переговоров с проводником, на
другой день он сам приехал ко мне в Иерусалим; потом я стал
ездить в его стоянку один, купив у него же чудесную верховую
кобылку, -- стал ездить даже не в меру часто... Была весна,
Иудея тонула в радостном солнечном блеске, вспоминалась "Песнь
Песней"; "Зима уже прошла, цветы показались на земле, время
песен настало, голос горлицы слышен, виноградные лозы,
расцветая, издают благоухание..." Там, на этом древнем пути к
Иерихону, в каменистой Иудейской пустыне, все, как всегда, было
мертво, дико, голо, слепило зноем и песками. Но и там, в эти
светоносные весенние дни, все казалось мне бесконечно
радостным, счастливым: в первый раз был я тогда на Востоке,
совершенно новый мир видел перед собою, а в этом мире -- нечто
необыкновенное: племянницу Аида.
спускающаяся до самой Иорданской долины, холмы, перевалы, то
каменистые, то песчаные, кое-где поросшие жесткой
растительностью, обитаемые только змеями, куропатками,
погруженные в вечное молчание. Зимою там, как всюду в Иудее,
льют дожди, дуют ледяные ветры; весною, летом, осенью -- то же
могильное спокойствие, однообразие, но солнечный зной,
солнечный сон. В лощинах, где попадаются колодцы, видны следы
бедуинских стоянок: пепел костров, камни, сложенные кругами или
квадратами, на которых укрепляют шатры... А та стоянка, куда я
ездил, где шейхом был Аид, являла такую картину: широкий
песчаный лог между холмами и в нем небольшой стан шатров из
черного войлока, плоских, четырехугольных и довольно мрачных
своей чернотой на желтизне песков. Приезжая, я постоянно видел
тлеющие кучки кизяка перед некоторыми шатрами, среди шатров --
тесноту: всюду собаки, лошади, мулы, козы -- до сих пор не
понимаю, чем и где все это кормилось, -- множество голых,
черномазых, курчавых детей, женщины и мужчины, похожие одни на
цыган, другие на негров, хотя не толстогубых... И странно было
видеть, как тепло, несмотря на зной, были одеты мужчины:
кубовая рубаха до колен, ватная куртка, а сверху аба, то есть
очень длинная и тяжелая, широкоплечая хламида из пегой шерсти,
полосатой в два цвета -- черного и белого; на голове кефийе --
желтый с красными полосами платок, распущенный по плечам,
висящий вдоль щек и в два раза охваченный на макушке тоже
пегим, двуцветным шерстяным жгутом. Все это составляло полную
противоположность женской одежде: у женщин на головы накинуты
кубовые платки, лица открыты, на теле одна длинная кубовая
рубаха с острыми, падающими чуть не до земли рукавами; мужчины
обуты в грубые башмаки, подбитые железками, женщины ходят
босыми, и у всех ступни чудесные, подвижные и от загара уж
совсем как уголь. Мужчины курят трубки, женщины тоже...
меня приняли уже как друга. Шатер Аида был самый просторный, и
я застал в нем целое собрание пожилых бедуинов, сидевших вокруг
черных войлочных стен шатра с поднятыми для входа полами. Аид
вышел мне навстречу, сделал поклон и прикладывание правой руки
к губам и ко лбу. Войдя в шатер впереди его, я подождал, пока
он сел на ковер посреди шатра, потом сделал то, что сделал он
мне при встрече, то, что всегда полагается -- тот же поклон и
прикладывание правой руки к губам и ко лбу, -- сделал несколько
раз, по числу всех сидящих; потом сел возле Аида и, сидя, опять
сделал то же самое; мне, конечно, отвечали тем же. Говорили
только мы с хозяином, -- кратко и медленно: так тоже полагалось
по обычаю, да и не очень сведущ был я тогда в разговорном
арабском языке; прочие курили и молчали. А за шатром меж тем
готовилось мне и гостям угощение. Обычно бедуины едят хыбыз, --
кукурузные лепешки -- вареное пшено с козьим молоком... Но
непременное угощение гостя -- харуф: баран, которого жарят в
ямке, вырытой в песке, наваливая на него пласты тлеющего
кизяка. После барана угощают кофеем, но всегда без сахара. И
вот все сидели и угощались как ни в чем не бывало, хотя в тени
войлочного шатра стояла адски горячая духота и смотреть в его
широко раскрытые полы было просто страшно: пески вдали так
сверкали, что, казалось, на глазах плавились. Шейх за каждым
словом говорил мне: хаваджа, господин, а я ему: почтеннейший
шейх бедави (то есть сын пустыни, бедуин)... Кстати, знаете ли
вы, как по-арабски называется Иордан? Очень просто: Шариат, что
значит всего-навсего водопой.
очень крепок; лицо -- обожженный кирпич, глаза прозрачные,
серые, пронзительные; медная борода с проседью, жесткая,
небольшая, подстриженная, и такие же подстриженные усы, --
бедуины то и другое всегда подстригают; обут, как все, в
толстые подкованные башмаки. Когда он был у меня в Иерусалиме,
на поясе у него был кинжал, в руках длинная винтовка.
него в шатре уже "как друг"; она прошла мимо шатра, держась
прямо, неся на голове большую жестянку с водой, придерживая ее
правой рукою. Не знаю, сколько лет ей было, думаю, что не
больше восемнадцати, узнал впоследствии одно -- четыре года
перед тем она была замужем, а в тот год овдовела, не имев
детей, и перешла в шатер дяди, будучи сиротой и очень бедной.
"Оглянись, оглянись, Суламифь!" -- подумал я. (Ведь Суламифь
была, верно, похожа на нее: "Девы иерусалимские, черна я и
прекрасна".) И, проходя мимо шатра, она слегка повернула
голову, повела на меня глазами: глаза эти были необыкновенно
темные, таинственные, лицо почти черное, губы лиловые, крупные
-- в ту минуту они больше всего поразили меня... Впрочем, одни
ли они! Поразило все: удивительная рука, обнажившаяся до плеча,
державшая на голове жестянку, медленные, извилистые движения
тела под длинной кубовой рубахой, полные груди, поднимавшие эту
рубаху... И нужно же было случиться так, что вскоре после этого
я встретил ее в Иерусалиме у Яффских ворот! Она шла в толпе
навстречу мне и на этот раз несла на голове что-то завернутое в