снаряда стрелять по танкам из одного оставшегося орудия, а потом ночью
сидеть с автоматами наизготовку в засыпанном окопчике... "Если бы он
только знал, понял бы, как отвратительно, невыносимо у меня на душе! А я
не хотел ему всего объяснять!"
он выпил стакан воды, вытер вспотевший лоб, рука его со сжатым платком
никак не могла найти карман, подумал опять с тоскливой горечью: "Нет, все
было не вовремя".
трезвея, прошептал перехваченным голосом:
в глаза сверкавшем орденами, погонами, золотыми пуговицами. "Зачем он
здесь? Неужели следил за мной? Почему он в парадной форме? - как во сне
мелькнуло у Бориса, и он вспомнил тут же: - День артиллерии, кажется".
Увидел вас в окно и зашел. Что вы стоите, Борис? Садитесь, пожалуйста.
Здесь ведь все сидят.
рукой смахнуть все, что было на столе. "Нет, неужели он с целью приехал на
вокзал? Но с какой целью?" - снова скользнуло у него в сознании.
свободный стул, спросил:
хотели увидеть одного и того же человека. Правда, он не присылал мне
телеграмму. Но мне хотелось его увидеть.
издали. Но вы не пришли, а я не знаю его в лицо.
было говорить.
синими на загорелом лице - не было того холода, равнодушия, как это было
несколько часов назад, когда Борис просил увольнительную, они смотрели
вопросительно, чуть-чуть сожалеюще, - и горячая, душная спазма вцепилась в
горло Бориса, мешала дышать ему, и он выговорил сдавленным, чужим голосом:
столиками перестали есть и начали пристально смотреть на них, на курсанта
и офицера, точно ожидая скандала. - Присоединюсь к вам, Борис. Попрошу
вас, принесите водки, - громко сказал капитан официанту, который тоже не
спускал внимательного взгляда со столика, как только за него сел этот
увешанный орденами офицер-артиллерист.
Мельниченко после того, как официант принес графинчик; и Борис, испытывая
непривычную для себя, унизительную скованность, ответил:
Мельниченко задумался на миг, разлил в рюмки, сказал: - Ну, за День
артиллерии! За "бога войны". Так, что ли?
рюмку и одним глотком выпил водку, потянулся сейчас же к папиросам.
фужеры боржом. - Когда-то этой роскоши не было.
фужер с боржомом. - Слушайте, дружище, вот что мне хочется вам сказать,
если это вам интересно. Заранее предупреждаю - никакой нотации я вам
читать не собираюсь. Вы не мальчик, не со школьной скамьи и воевали не
один день. А это много значит. Поэтому и хочу, чтобы вы знали, что я думаю
о вас. Все бы я мог отлично понять, всю жажду самоутверждения, что
является совсем не последним делом в ваши годы. Могу представить, как вы
воевали, и не только по вашим орденам. Было бы глупо, Борис, просто
чудовищно было бы, если бы все люди превратились в сереньких и одинаковых
и если бы исчезло, например, честолюбие, как это ни парадоксально. Да,
согласен: честолюбие - это стимул, импульс, рычаг, наконец. И будем
считать лицемерием утверждение, что преступно и вне нашей морали на голову
выделяться из общей массы. Это философия посредственности и серости,
утверждение инертности. Нет, у каждого равные возможности, но разные
данные... Все это для меня аксиома. Вы меня, конечно, понимаете?
всем, но есть успех, который нужен только себе. И это уже не
самоутверждение, а, если хотите, тщеславная возня. Это тоже ясно?
дернулось. - Зачем вы это говорите?
год после войны вы стали трусом, Борис, потенциальным трусом перед жизнью
и перед самим собой. Именно вот это и хотел я вам сказать.
друга предали, жестоко и беспощадно предали...
чувствуя какую-то гибельно подступившую темноту перед собой, выхватил
трясущимися руками деньги из кармана, бросил их на стол и, натыкаясь на
стулья в проходах, ссутулясь, как ослепший, выбежал из зала.
и, на ходу надевая ее, шатаясь, вылетел в холодный сумрак улицы.
улицах, у подъездов, на перекрестках, глядели в небо, где расширялись над
крышами дальние светы, но все это как бы скользило в стороне, проходило
мимо его сознания.
дома, позвонил на втором этаже судорожными, длительными звонками и здесь,
в тишине лестничной площадки, не без труда пришел в себя, непослушными
пальцами застегнул шинель, поправил фуражку; сердце тугими ударами
колотилось, казалось, в висках. А за окнами пышно и космато разрывались в
небе низкие звезды ракет, мерцали над деревьями - и он тогда вспомнил, что
сегодня праздничный карнавал в парке, а это, видимо, иллюминация.
подумает?"
комнату, по-будничному вся закутанная в белый пуховый платок, смотрела на
него не мигая темными, неверящими, испуганными глазами.
Проходи, пожалуйста. Я знала...
себе за теплую талию, крепко прижимаясь лицом к ее ногам, заговорил
отрывисто, с отчаянием, с мольбой:
мне делать... Что мне делать?
отстранилась от него. - Ты не приходил, а я... Я одна... целыми днями жду
тебя, не хожу в институт. Ты ничего не знаешь - у меня должен быть
ребенок!..
пряча от него лицо.
здесь!"
задыхающимся шепотом:
нужна. Ты понимаешь меня, понимаешь?..
24
летней эстрады, праздничное гулянье в парке было в разгаре - серии ракет
взлетали в черное уже небо, искры разноцветной пылью осыпались в тихие
осенние пруды, на крыши сиротливо пустынных купален, заброшенных до лета;
опускаясь с высоты, трескучий фейерверк медленно угасал над темными
деревьями, над аллеями, над куполом этой летней эстрады, где хаотично
шевелилась толпа, гремел духовой оркестр.
Мельниченко, и не без волнения ожидал официального приема, но вынужден был
полчаса просидеть один в столовой, потому что Валя, впустив его, сейчас же
ушла в свою комнату, прокричав оттуда:
же почувствовал странное облегчение оттого, что все оказалось проще, чем