превратился в руководителя. Тогда-то он и бросил романтические
устремления и неиссякаемую энергию, довольно давно переставшие
находить применение в журналах и издательствах: там, наконец, устали
интересоваться глуповатым целинным задором и лауреатскими дипломами
Студенческого фестиваля, - исключительно на поддержание священного
огня в очаге Русской Литературы: именно так, не больше и не меньше,
расценивал Пэдик свою деятельность на ниве переродившегося в ЛИТО (от
ЛИТОбъединения) Симонова кружка.
пятидесятилетнему руководителю, чьи ровесники и соученики либо,
подобно давним членам Симонова кружка, томились в психушках, в
лагерях, в неуютной парижской эмиграции, либо, подобно Целищеву (из
шестой главы, автору песни про дальние края, под которую...) и
Владимирскому (о коем речь впереди) нагуливали капиталы в
отечественных журналах и издательствах, приходилось вербовать паству
преимущественно из восемнадцатилетних, потом, когда и те подрастали и
уходили в мир, - из следующих восемнадцатилетних. Сам Пэдик,
задержавшийся в развитии как раз на этом, может быть - даже на чуть
невиннее, возрасте, встречал при контакте с неофитами все больше и
больше сложностей: хотим мы или не хотим, а каждое новое поколение
капельку да умнее предыдущего, - и сложности эти пытался преодолеть
несколько заискивающей фамильярностью, вплоть до панибратства. Но иной
раз, когда кто-нибудь из новых панибратьев публично и уж слишком
развязно похлопывал его по плечу да еще при этом говорил что-нибудь
особенно для мэтра обидное, Пэдик краснел, взрывался и исходил криком:
кому Паша, а кому - Павел Эдмундович! Во время одного из таких взрывов
Эакулевич - с совершенно невинным лицом - и предложил компромиссный
вариант: звать мэтра - из уважения к сединам - по имени-отчеству, но,
чтобы не нарушался дух равенства, на американский, самый
демократический манер: П. Эд. И суффикс =ик - для домашности.
очки с внутренней стороны запотели, - но, будучи по природе человеком
добрым и отходчивым, в конце концов успокоился, а прозвище неожиданно
оказалось более чем клейким и стойким, - настолько, что со временем
как-то само собою легализовалось. И хотя не было в этом крупном,
сменившем пятерых жен и до сих пор пребывающем вполне в форме мужчине
ни намека на склонность к гомосексуализму, прозвище никому из не
посвященных в его генезис почему-то не казалось ни странным, ни
неподходящим.
ЛИТО, - далеко не на то ЛИТО, которое было даже во времена Арсения, -
на совсем уже хилое, худосочное, - пару раз явился довольно известный
диссидент, единственный, оставшийся к тому времени на Родине или
свободе, - собирать пожертвования в пользу польских детей: это шел как
раз самый разгар разгрома LСолидарностиv. Диссидента спустя неделю
арестовали и, придравшись к его посещению, стали трясти все ЛИТО, а
Пэдика, давшего с испуга несколько не вполне корректных показаний,
стали усиленно вербовать. Его кормили обедами в отдельном кабинете
LУкраиныv, катали по Москве на Lволгеv, проникновенно беседовали, -
Пэдик, взволнованный, прибегал после таких встреч к Эакулевичу,
рассказывал, возмущался - но в один прекрасный момент перестал, из
чего подмывало сделать пусть не вполне достоверные, однако достаточно
вероятные и определенные выводы.
поводу диссидента, ЛИТОвцы ходить на ЛИТО перестали; новых же Пэдику
так и не удалось набрать, и дело тут заключалось, кажется, не столько
в испорченной репутации мэтра, сколько в отсутствии этих новых в
принципе, ибо юных напыщенных концептуалистов, которые пришли на смену
вчерашним поэтам и прозаикам, Пэдик за литераторов не признавал.
Арсениевой книги, о нем оставалось вспоминать как о чем-то светлом и
ностальгическом.
годящиеся для сидения предметы со всей квартиры и даже, кажется, от
соседей, она казалась едва меблированной: скудная обстановка, которой,
впрочем, для коммунальной клетушки хватало с избытком, так что и не
продохнуть, попав на относительно обширное пространство нового жилища,
подобно сжатому газу, вырывающемуся на свободу, рассосалась почти без
следа. Курить - о чем Пэдик предупредил еще при входе - хозяйка
запретила строжайше (прежде, особенно сразу после смерти супруга,
садившая, запаляя одну от другой, сигарету за сигаретою, Тамара чем
дальше, тем полнее становилась монахиней; ученой монахиней), и
параллелепипед воздуха, ограниченный шестью плоскостями комнаты,
казался хоть и не Бог весть как свежим, однако, во всяком случае,
прозрачным.
сорокалетний, но уже седой и какой-то подломанный, запнулся на
мгновение и весь вздрогнул, но взял себя в руки и тихим, занудным
голосом, в обычной своей манере, продолжил чтение. С первых же
услышанных слов Арсений понял, что речь идет опять про то же: про
Ленинград, про голод, про блокаду. Юра в детстве все это пережил и с
тех пор ни о чем другом ни писать, ни говорить, ни, наверное, думать -
не мог. По кускам, главам, отрывкам, что с давних пор время от времени
звучали на ЛИТО, не угадывалось, принадлежат ли они к одной большой
книге или к разным маленьким, но угадывать не очень-то и тянуло: проза
была скучна, хоть, наверное, и правдива (впрочем, бывает ли правда,
истина скучна? - разве LПравдаv) - Юрина проза была скорее
документальна, достоверна, но за сотнями несомненных подробностей
истина как раз почему-то и не проступала. Сегодня, например, герой,
некий девяти-десятилетний я, стоял во многочасовой очереди за хлебом.
Конечно же - зимой. Стоял и подробно представлял себе, как будет
добытый хлеб употреблять: что съест сначала, что оставит на потом,
какими частями жевательного аппарата станет это проделывать. Словом,
подробности, кем-то уже описанные, где-то уже слышанные, читанные,
потерявшие смысл и вкус... Тоска!
съезд был особый: пришли на Владимирского, почти знаменитого критика
из молодых (из тех, кому еще не стукнуло пятидесяти пяти), известного
либерала и парадоксалиста, служащего в одном из толстых журналов и
печатающегося везде. Гвоздь программы скромно торчал в самом удобном
сиденье, принадлежащем видавшему виды креслу, - и, поглаживая то
вполне благородную лысину, то вольно растущую бороду, внимательно
слушал неофициальную прозу. Модного, чрезвычайно занятого
Владимирского пригласил, точнее - уговорил, упросил прийти сюда
Пэдик - университетский однокурсник. Для поддержания реноме - своего и
ЛИТО (что, впрочем, для Пэдика почти не разнилось) - он время от
времени залучал к себе разного рода именитых гостей, из тех, кто не
прочь поиграть в объективность.
два сборника стихов и очерков, восхитительно гнусных и вполне
верноподданнических и по форме, и по содержанию, как-то околачивался
на ЛИТО целые полгода, не пропуская ни одного заседания и вызывая чем
дальше, тем большее раздражение у всех, кроме руководителя. Дело
заключалось в том, что, не имея достаточно способностей, сил и
изобретательности тягаться с такими удачливыми своими коллегами, как
Вознесенский, Евтушенко или Рождественский, Писин все стремительнее
терял популярность у хозяев (другой популярности он не знал отродясь)
и однажды, обойденный очередным благом, погремушкою с профилем, что
ли, - решил обидеться и срочно стать диссидентом: слава диссидентская
казалась Писину в последнее время более привлекательною и не слишком
опасной. Не скопив за двадцать лет своего активного существования в
советской литературе и трех диссидентских стихотворений, Писин,
наверстывая упущенное, срочно начал кропать их десятками - благо рука
на рифмовке набита! - параллельно с мемуарно-разоблачительной книгою о
Союзе писателей. И хотя ЦДЛ действительно кишел подонками, каких мало,
а Ильин действительно носил чин генерала КГБ, при чтении рукописи
плюнуть почему-то хотелось сначала в авторову рожу, а только потом - в
их.
Америкиv посвятил ему как-то сорокасекундное сообщение, а в
LЛитгазетеv появился десяток строк - не выше, правда, шестнадцатой,
юмористической полосы. Увы, солженицынской популярности почему-то не
получалось, и Писин, за отсутствием других зрителей, стал навязчиво
демонстрировать прекрасные порывы раскрепощенной души угнетенным
собратьям-ЛИТОвцам. Утомленное блеском внутренностей новоиспеченного
диссидента, ЛИТО начало потихоньку худеть, и Пэдик оказался на грани
катастрофы: следовало либо ставить крест на любимом и, в сущности,
единственном своем деле, либо рвать с несчастным страдальцем и борцом
за социальную справедливость. По Пэдикову характеру ни то, ни другое
возможным не представлялось, и если бы Писин, наконец, не смылся по
израильскому вызову, бросив (с обещанием непременно выписать, когда
устроится) на произвол судьбы юную последнюю жену с маленьким сыном
(названным в честь африканского поэта Сенгором) на руках, ЛИТО, надо
думать, рассосалось бы невосстановимо. Впрочем, жену: маникюршу,
стерву и стукачку, - жалеть тянуло не очень. Да и вообще получалось
так, что все маститые гости представлялись Арсениеву глазу подонками,
и поди пойми, то ли подонство в их стране являлось одним из
непременных и главных признаков маститости, то ли такие уж у Пэдика