закинуты назад без особых претензий. Пробором никого не
прельстишь в тридцати верстах от железного пути. То же и
относительно бритья. Над верхней губой прочно утвердилась
полоска, похожая на жесткую пожелтевшую зубную щеточку, щеки
стали как терка, так что приятно, если зачешется предплечье во
время работы, почесать его щекой. Всегда так бывает, ежели
бриться не три раза в неделю, а только один раз.
англичанине, попавшем на необитаемый остров. Интересный был
англичанин. Досиделся он на острове даже до галлюцинаций. И
когда подошел корабль к острову и лодка выбросила
людей-спасателей, он - отшельник - встретил их револьверной
стрельбой, приняв за мираж, обман пустого водяного поля. Но он
был выбрит. Брился каждый день на необитаемом острове.
Помнится, громаднейшее уважение вызвал во мне этот гордый сын
Британии. И когда я ехал сюда, в чемодане у меня лежала и
безопасная "Жиллет", а к ней дюжина клинков, и опасная, и
кисточка. И твердо решил я, что буду бриться через день, потому
что у меня здесь ничем не хуже необитаемого острова.
эти английские прелести в косом золотистом луче и только что
отделал до глянца правую щеку, как ворвался, топоча, как
лощадь, Егорыч в рваных сапожищах и доложил, что роды
происходят в кустах у заповедника над речушкой. Помнится, я
полотенцем вытер левую щеку и выметнулся вместе с Егорычем. И
бежи мы втроем к речке, мутной и вздувшейся среди оголенных куп
лозняка, - акушерка с торзионным пннцетом и свертком марли и
банкой с йодом, я с дикими, выпученными глазами, а сзади
Егорыч. Он через каждые пять шагов присаживался на землю и с
проклятиями рвал левый сапог: у него отскочила подметка. Ветер
летел нам навстречу, сладостный и дикий ветер русской весны, у
акушерки Пелагеи Ивановны выскочил гребешок из головы, узел
волос растрепался и хлопал ее по плечу .
лету Егорычу. - Это свинство. Больничный сторож, а ходишь, как
босяк.
целковых в месяц муку мученскую принимать... Ах ты, проклятая!
- Он бил ногой в землю, как яростный рысак. - Деньги... тут не
то что сапоги, а пить-есть не на что...
оттого и шляешься оборванцем...
пролетел над стремительным половодьем и угас. Мы подбежали и
увидели растрепанную корчившуюся женщину. Платок с нее
свалился, и волосы прилипли к потному лбу, она в мученни
заводила глаза и ногтями рвала на себе тулуп. Яркая кровь
заляпала первую жиденькую бледную зеленую травку, проступившую
на жирной, пропитанной водой земле.
Ивановна, и сама, простоволосая, похожая на ведьму, разматывала
сверток.
потемневшие бревенчатые устои моста, мы с Пелагеей Ивановной
приняли младенца мужского пола. Живого приняли и мать спасли.
Потом две сиделки и Егорыч, босой на левую ногу, освободившись
наконец от ненавистной истлевшей подметки, перенесли родильницу
в больницу на носилках.
Когда она, уже утихшая и бледная, лежала, укрытая простынями, когда младенец
поместился в люльке рядом и все пришло в порядок, я спросил у нее:
- Ты что же это, мать, лучшего места не нашла рожать, как на мосту? Почему же
на лошади не приехала?
Она ответила:
- Свекор лошади не дал. Пять верст, говорит, всего, дойдешь. Баба ты здоровая.
Нечего лошадь зря гонять...
- Дурак твой свекор и свинья, - отозвался я.
- Ах, до чего темный народ, - жалостливо добавила Пелагея Ивановна, а потом
чего-то хихикнула.
Я поймал ее взгляд, он упирался в мою левую щеку.
Я вышел и в родильной комнате заглянул в зеркало. Зеркало это показало то, что
обычно показывало: перекошенную физиономию явно дегенеративного типа с подбитым
как бы правым глазом. Но - и тут уже зеркало не было внновато - на правой щеке
дегенерата можно было плясать, как на паркете, а на левой тянулась густая
рыжеватая поросль. Разделом служил подбородок. Мне вспомнилась книга в желтом
переплете с надписью "Сахалин". Там были фотографии разных мужчин.
"Убийство, взлом, окровавленный топор, - подумал я, - десять лет... Какая
все-таки оригинальная жизнь у меня на необитаемом острове. Нужно идти
добриться..."
Я, вдыхая апрельский дух, приносимый с черных полей, слушал вороний грохот с
верхушек берез, щурился от первого солнца, шел через двор добриваться. Это было
около трех часов дня. А добрился я в девять вечера. Никогда, сколько я заметил,
такие неожиданности в Мурьеве, вроде родов в кустах, не приходят в одиночку.
Лишь только я взялся за скобку двери на своем крыльце, как лошадиная морда
показалась в воротах, телегу, облепленную грязью, сильно тряхнуло. Правила баба
и тонким голосом кричала:
- Н-но, лешай!
И с крыльца я услышал, как в ворохе тряпья хныкал мальчишка.
часа мы с фельдшером возились, накладывая гипсовую повязку на
мальчишку, который выл подряд два часа. Потом обедать нужно
было, потом лень было бриться, хотелось что-нибудь почитать, а
там приползли сумерки, затянуло и, и я, скорбно морщась,
добрился. Но так как зубчатый "Жиллет" пролежал позабытым в
мыльной воде - на нем навеки осталась ржавенькая полосочка, как
память о весенних родах у моста.
заносило вовсе снегом, выла несусветная метель, мы по два дня
сидели в Мурьевской больнице, не посылали даже в Вознесенск за
девять верст за газетами, и долгими вечерами я мерил и мерил
свой кабинет и жадно хотел газет, так жадно, как в детстве
жаждал куперовского "Следопыта". Но все же англнйские замашки
не потухли вовсе на мурьевском необитаемом острове, и время от
времени я вынимал из черного футлярчика блестящую игрушку и
вяло брился, выходил гладкий и чистый, как гордый островитянин.
Жаль лишь, что некому было полюбоваться на меня.