имени которого так и не вспомнил Хрущев на совещании.
Среди таких биографий - как не затеряться "негромкому командарму"
Кобрисову? Кто вспомнит, как он стоял на пароме посередине Днепра, умирая от
страха перед "Юнкерсом", пикирующим прямо на него, плюясь огнем из обоих
крыльевых пулеметов? А между тем в эти минуты в историю Предславской
операции, в историю всей войны вписывалась страница, удивительная по
дерзости и красоте исполнения, которой суждено будет войти в учебники
оперативного искусства и опрокинуть многие устоявшиеся представления, но и
страница загадочная, как бы недосказанная, не сохранившая имени автора.
Страницу эту назовут - Мырятинский плацдарм. Ее, как водится в стране,
где так любят переигрывать прошлое, а потому так мало имеющей надежд на
будущее, приспособят к истории, как ей надлежало выглядеть, но не как
выглядела она на самом деле, и понаторевшие в этом лекторы из ветеранов,
прихрамывая вдоль карты с указкой, убедительно докажут, что Мырятин с самого
начала считался плацдармом основным, а не отвлекающим, - эту роль отведут
Сибежу, - и было это, конечно же, заранее спланированным маневром, а не так,
что случайно ткнулась лапка циркуля. Вот разве что сыщется все-таки дотошный
историк, который не пощадит штанов в усидчивом рвении и докопается до
истины? Или найдется щелкопер, бумагомарака, душа Тряпичкин, разроет,
вытащит, вставит в свою литературу - и тем спасет генеральскую честь?
Впрочем, и этого не надо. Противник, судящий нас порою справедливее,
чем мы друг друга, именно генерал-фельдмаршал Эрих фон Штайнер, в своих
послевоенных мемуарах "До победы - один шаг" вот что скажет об этой
загадочной странице: "Здесь, на Правобережье, мы дважды наблюдали всплеск
русского оперативного гения. В первый раз - когда наступавший против моего
левого фланга генерал Кобрисов отважился захватить пустынное, насквозь
простреливаемое плато перед Мырятином. Второй его шаг, не менее элегантный,
- личное появление на плацдарме в первые же часы высадки. Я понимал его
чувства: подобно всаднику, посылающему лошадь на препятствие, он должен был
прежде перенести через него свое сердце!.. Но уже на третий ход - русских не
хватило. Я так и предвидел, что вместо немедленного, всеми наличными силами,
броска на Предславль они предпочтут штурмовать этот городишко Мырятин,
который мы сами не считали столь важным опорным пунктом. Это им стоило трех
недель промедления и нескольких тысяч убитыми, которых могло не быть.
Русские повели себя, как нищие: перед ними лежал алмаз, а они предпочли
выторговывать - грошик..."
Но - кончается переправа, блондинка-регулировщица высоко подняла жезл,
сама вытягиваясь в струнку, и танковая колонна взревела дизелями, окуталась
черным дымом, готовая вступить на измочаленный настил.
У самого съезда возились двое саперов, привязывали к леерной стойке
шест с фанерным щитом. По белому полю бежала размашистая черная надпись:
"Даешь Предславль!"
- Даю, - сказал генерал. - На серебряном подносе даю. Только руку
протянуть.
Так пересек он Днепр в обратном направлении, расставшись с вожделенным,
никогда не виденным Предславлем, оставив свою армию, - он, поклявшийся, что
никакая сила не сбросит его живым с плацдарма.
Глава пятая. КТО БЕЗ ГРЕХА?
1
Обиды, обиды... Они жалят сердце! Они душат горло и заставляют
ворочаться и скрипеть зубами в неизбывной злости. И выпивка помогает
ненадолго, просыпаешься среди ночи, и нет бодрости встать, чем-то занять
себя - тут они и впиваются, как ночные зверьки, которые днем прячутся в
глубоких норах, а с темнотою выползают и набрасываются скопом. Одно спасение
- не противиться, какой-нибудь из них дать себя погрызть тогда другие,
заждавшись своей очереди, уползут до следующей ночи.
Среди всех обид, какие нанесли генералу жизнь и люди, особенно мучили
те, которые сам же помог нанести по глупости. Их не на кого было свалить,
некому бросить в лицо злой упрек. И к ним теперь прибавилась та последняя,
которую нанес он себе при отъезде. Он все-таки сделал эту глупость, поехал
через Ольховатку, мимо штаба фронта, с надеждою, что Ватутин, увидев воочию
его отъезд, не утерпит, велит задержать, пригласит еще подумать вместе. И
может быть, нашлось бы приемлемое для обоих решение. Не мог же Ватутин так
равнодушно с ним расстаться - ведь, кажется, ценил его, и столько провоевали
вместе! И ведь предлагал же заехать...
Возле Дома культуры, с античными его колоннами и портиком, сгрудились
штабные "виллисы", "доджи", верховые кони, шмыгали разных чинов офицеры. И
чувствовалось по их суете, что командующий фронтом у себя, не отъехал
обедать, ни на плацдарм. Кто-то из них должен же был Ватутина оповестить, да
и пост охранения еще при въезде в село небось передал, и сам он вполне мог
увидеть из окна, что бывший командарм-38 едет мимо - не спеша, в машине с
откинутым тентом. Кобрисова узнали - кто-то вытянулся, откозырял, другие
лишь повернулись к нему, и ни один не расшевелился сбегать доложить. И
теперь казалось ему и особенно язвило, что Ватутин все видел из окна,
шепнули ему, обратили его внимание - и он не приказал остановить, не пожелал
на прощанье хоть десять минут посидеть вдвоем - без адъютантов, без
соглядатаев. И наверняка те офицеры сообразили, что Ватутину видеть бывшего
командарма незачем. Эта штабная мелюзга собачьим верхним чутьем унюхивает
кровоточащую рану, а подошвами ощущает дрожь, какую распространяет по земле
агония умирающего тела. А ведь сначала верное было решение - не ехать через
Ольховатку! Что за дурак! Никак не научится доверять первому движению души,
- как, впрочем, и первому впечатлению от человека, - а они-то, звериные, не
обманывают!
За этой обидой дождалась своей очереди самая большая - весенняя 1941-го
года, которая всю его жизнь перевернула, сделала его другим. И не сказать,
чтобы она совсем была неожиданна. Перевод в столицу, пусть в том же звании и
должности, воспринялся как повышение и скорее льстил ему и окрылял, хоть и
печалил тоже - расставанием с людьми, с налаженным укладом жизни, роскошными
охотами в тайге. Но были и опасения - смутные, в которых и разбираться
казалось трусостью. Кобрисова отзывали в Московский военный округ
формировать дивизию, намекалось - противодесантную, для охраны столицы
здесь как будто не ожидалось подвоха, а тем не менее сказала жена:
- Смотри, Фотя... Вот так и Василия Константиновича выманили. Уж будто
в Москве своего не нашлось формировать, тебя приглашают.
Это правда, взяли Блюхера не прежде, чем отделили обманно от
Дальневосточной армии, где никакие чекисты, хоть и сам Ежов, его взять не
могли бы. С ним, Кобрисовым, едва ли бы стали так церемониться. А что
формировать московскую дивизию призывали дальневосточника, так то был
всегдашний государственный принцип - разбивать солидарность, земляческую или
национальную, это еще от царей пришло - чтобы в охране служили инородцы. Для
Москвы и был Кобрисов инородцем.
Однако ж дивизия оказалась не выдумкой чекистов, уже почти составился
ее штаб в Филях, укомплектованы хозяйственные тылы, прибыли с завода первые
танки, восемь машин, и даже назначены участвовать в первомайском параде. И
он написал жене, чтоб собралась и приехала выбирать квартиру, ему некогда
ездить по четырем ордерам. Самого его пока поселили в гостинице "Москва".
Та весна 1941-го была долгая и холодная, обложные изматывающие дожди не
переставали до середины июня, а сама Москва поражала и разлитым в воздухе
ожиданием иной грозы, военной, и жадным стремлением не видеть, откуда
надвигались тучи, надышаться покоем. В кино показывали "Если завтра война",
зрелище вполне успокоительное, там наши боевые самолеты выпархивали прямо из
подземных ангаров, а танки спускались на тросах с кручи и так же форсировали
реку, не касаясь воды, - об амфибиях, поди, и не слыхивали киношники, - и
условный враг в условной униформе погибал несметными полчищами, не вынеся
своей глупости. Закрывались посольства Бельгии и Греции, оккупированных
германскими войсками, но для лекторов "главными нашими врагами" оставались
"Англия на западе, Япония на востоке". Рудольф Гесс, второе лицо в Германии,
заместитель Гитлера по партии, перелетел на самолете в Англию - и, наверное,
не войну ей объявить, а совсем наоборот, и газеты заикнулись было об
"англо-германской сделке", но тут же примолкли, когда англичане миссию Гесса
отвергли, а самого его посадили в тюрьму. К туманному Альбиону это симпатий
не вызвало, он в любом случае был плохой. В саду "Эрмитаж" конферансье
рассказывали анекдоты "с международным уклоном": Гитлер жалуется товарищу
Молотову: "Вот уже полтора года бомбим Лондон, а все не можем его
разрушить". - "А мы вам, - ответил Вячеслав Михайлович, - пришлем десяток
московских управдомов, они любой город разрушат в три месяца". Смеялись и
хлопали, но человеку военному, который знавал бомбежки, слушать это было и
тогда стыдно, и еще стыднее потом, когда бомбы упали на Киев и Минск, и эта
бомбимая не поддававшаяся Англия первая себя объявила союзницей России.
И был холодным и пасмурным, хоть и не дождливым Первомай, когда впервые
Кобрисов, стоя на трибуне для гостей, увидел Вождя. Увидел издали, снизу, и
то и дело его заслонял рослый Тимошенко. А впрочем, и времени высматривать
было у Кобрисова мало, в общем строю сводного полка Московского гарнизона
должны были пройти его танки. Свои БТ-7 он узнавал уже среди всех других,
даже не по номерам, а как укротитель в цирке не спутывает своих тигров ни с
чьими другими, как будто такими же полосатыми, и их самих различает по
именам. Он их узнал сразу - и смотрел напряженно, как они пройдут. Он сам
тренировал водителей держать равнение, чтоб ни на сантиметр никто бы не
выдвинулся и не приотстал, и уже мог быть уверенным, а все же волновался
изрядно. И вот через несколько секунд они должны были пройти траверз его
трибуны, и он бы увидел равнение их пушек и корпусов. Но прежде они должны
были миновать траверз Мавзолея.
Среди гостей того последнего довоенного парада мало кто услышал, за
маршами и ликующими выкриками из динамиков, перемену звука моторов, мало кто