гардеробной наверху. Постоянно она жила в Люблине, откуда была родом, а к
сыну и невестке приезжала на несколько дней раз в год. Спала в библиотеке,
которую в этот вечер тоже заняли под прием. Чтобы сойти вниз, ей надо было
дождаться, когда все кончится.
английской книгой в руках, в которой она ни слова не понимала, в роговых
очках на носу, только размазывавших буквы, так как они были для дали. Она
посмотрела на внучек своими бесцветными глазами. Думала, раздеваясь, они
расскажут, как было. Но ошиблась. Они как бы мимоходом улыбнулись ей, и ни
слова. Она это выдержала. Но дальнейшее было уже свыше ее сил.
наступал для нее перед сном. Невестка отсьшала ее. Тебе ничего не нужно
будет в библиотеке? - обращалась она к мужу.
всякий раз по-новому, недовольный, что ему доставляют хлопоты.
отправился спать.
он мог по четырнадцати часов в сутки. Лишь бы не слишком поздно. В течение
двух лет, когда он был представителем оптового склада зерна в Люблине, он
приносил домой из конторы счета. К утру они должны были быть готовы.
Каждый вечер она отбирала у него работу. В составлении бумаг она ему не
помощь, но считать! Только глаза из-за этого испортила. Искусственное
освещение? Пожалуй, не оно им повредило. Скорее всего, они просто
слипались.
напоминает о себе, не дают покоя мысли. В Люблине она все время собирается
в Варшаву. Единственный сын! Такой богатый, такой известный. Внучки!
Боула, Бишета! - ей уже объяснили, что так их прозвала мадемуазель
француженка. От слова "biche", то есть маленькая серна, и от "boule"-
шарик. У обыкновенных католичек таких имен не бывает! Они как раз
подкрашивают губы, а она гордится этим, словно крестьянка-фиолетовой
сутаной сына-епископа. Их платья! Она не думает о том, сколько они стоят.
Она видит, что это одежда богатых. Восхищение, но какое-то печальное, на
ее лице. Она верит в деньги, а стало быть, из тех, для которых жить в
богатстве-это словно бы жить на небе. Сьш ее с семьей там!
глядя на него с земли. В Берлине у него было два каменных дома. После
прихода Гитлера к власти германское правительство отобрало их. Сын был
потом таким душевным.
разорялся, возвращался к ней. Она вздыхала: "Боже, возьми такую
душевность!"
чудесным ароматом, наклонились и кончиками губ коснулись ее желтого лба.
отмахивалась она, не хочу. Состояние ведет за собою повинность. Тут другие
законы, чем в сердце. Матери-дворец, а что отцу, который умер, - мавзолей!
Построить его! Дедам и прадедам склепы? Где это кончится! Надо сразу же
встать, прижавшись друг к другу, если хочешь сохранить деньги. Старуха не
той породы, чтобы вкладывать деньги в традицию и тем жить.
художника. Не претендуя, чтобы на нее сыпалось богатство от гениального
ребенка. Она поднялась.
Прислуга не всегда понимает ее речь. Она не делает ошибок, вот только этот
акцент. Все выговаривается горлом.
по-еврейски капризные. Она избегает людей в Варшаве, хотя ей так хотелось
бы встретить тут человека, который бы ее выслушал, подробно рассказал бы о
семье. Что она о них знает.
очков; она вынимает шпильки, распускает волосы, ах, какие они были, теперь
жалкие остатки, они рассыпаются во все стороны, так легче, когда они не
собраны вместе. На лбу кровавая полоска: она размазала губную помаду, след
поцелуя внучки. Опирается о подлокотник кресла. Ну и насиделась же она
сегодня в нем. У нее болят ноги. Злость ее разбирает. И комната эта как
тюрьма. Зря старалась невестка, говоря, чтобы старуха не показывалась на
люди. "Вы же, мама, устанете", - вспоминает старуха ее слова и сердито
ворчит:
пропеллер. Стеклянные перегородки выталкивали людей поодиночке, а когда
давка усиливалась-то и парами.
отделяя зерно от плевел, гостей старых от новых, тех, кто уже бь1л, от
тех, кто только еще шел. Рисунок каменных плит на полу в вестибюле нельзя
было рассмотреть из-за грязи, в раздевалке горы одежды, лес вешалок,
распухших от пальто, плащей, шляп, мокрых и промерзших. Зал в .табачном
дыму, неумолкающий гул нескольких сот голосов и музыка, которая ни на что
не обращает внимания, грохочет безостановочно. Каждый вечер здесь битком
набито, даже официантам не пройти. Словно волну, рассекают они толпу,
протискиваясь всем телом, стараясь во что бы то ни стало уберечь поднос,
который гремит, дрожит, качается, напоминая мотор, и кажется, словно
самолетный винт, тащит их вперед. Кто-то встает, одно зернышко в этом
подсолнечнике, медленно пробивает себе дорогу сквозь толпу. Возвращается,
нет-это кто-то из ждущих около дверей спешит на свободное место, прорывая
в толпе коридор. А на столике в беспорядке грязная посуда, вилочки для
торта, зияющие пустотой чашечки, на всем пятна кофе, с блюдечка лентой
свисает застывшая пенка, еще одна па ложечке. От человека, который ушел,
остался след его отвращения. Но вот и новый кофе. Только иного цвета:
черный. Другого Сач не пьет.
озирается, смотрит туда, откуда пришел. В зале есть еще несколько таких,
как он, игядящих на входные двери, словно па берег. Они плывут туда.
Нервничают и ждут, кода кто то появится. Все еще никого нет. Сач потер
лоб. Реже! глаза, но он и на миг нс решается заслонигь их. Ему было
тоскливо. Образ ее не покидал Сача всю дорогу от Бреста. Чем ближе к
Варшаве, тем отчетливее видел он ее, казалось, ее фигура надвигается на
него из тумана легкой походкой, зыбкой и неумолимой, которой духи выходят
навстречу людям. Его влюбленные глаза во всем мире видели только лишь одно
девичье лицо. Но в то же время Сачу чудилось, что она повсюду. В поездке
он то" и дело слышал ее голос. И хорошо еще, если в соседнем купе. Тогда
он вскакивал, чтобы проверить. А если на улице? Голос ее прямотаки
преследовал Сача в пути. Если встать, он звучал громче. И ведь все
откликался на что-то, да только обращался не к нему.
приходит вся. И она приходила! Но во сне, стоило ему только задремать, и,
как это только во сне бьшает, она-нс-она, а порой хоть и она,
всамделишная, но с не своими какими то заботами! Го плакала, что рыбы в
Вилии начали плавать, плавать и совсем растворились в ванне. Где такое
бывает! Но даже если и так! Разве Аня могла бы чем-нибудь подобным
огорчиться?
пчелу, и уже не хочет в деревню, боится мести. Ах, как же страшно она
разрыдалась. Нет! Это же теперь он, жалея ее.
начинает преображаться в разные цветы, все окрапленные росой. Сач в
полудреме вытягивает руку, ищет платок по карманам. Хочет смахнуть эти
капельки. И просыпается. Ох! Но только сон сбежал с глаз, как уже завладел
слухом. Да ведь она шепчет что-то, смеется. Так редко! Ему ужасно
любопытно, над чем. На последней станции никто не сел в соседнее купе. Он
проверял, ее там нет. Но закрывает глаза и напряженно вслушивается. Поезд
сначала отбивает ритм, потом затевает какую-то мелодию, голос Ани, самый
выразительный в мире, на одном дыхании рассказывает какую-то длинную
историю, никак нельзя сосредоточиться на словах, так поражает и
притягивает сам его тембр. Как это странно, поражается Сач, неужели у меня
в глазах и ушах какие-то почки ее, что ли, которые тотчас же распускаются,
как только я перестаю думать о чем-то определенном.
становится более терпимо, но одновременно что-то происходит и с
разговорами, они начинают угасать. Шум, кажется, подстегивает, побуждает к
откровенности, как вино. Тишина напоминает о других возможностях. Она
позволяет задуматься, а это-смерть для правды. За столиком рядом с Сачем
сразу пятеро откидываются в креслах, грохот, который объединял их,
оборвался, тема отцвела, как цветок, люди отвалились друг от друга. Мысли