министерства иностранных дел могли знать вот эти пять. Я не беру, конечно,
Громыко и ещё кое-кого. Этих пять я записал тут коротенько, без званий, и не
указываю занимаемых постов, чтобы вы не боялись, обвинить кого.
Смолосидова.
будто эти пять фамилий уже не горели у него в памяти: Петров! -- Сяговитый!
-- Володин! -- Щевронок! -- Заварзин! Долгие лингвистические занятия
настолько въелись в Рубина, что и сейчас он мимолётно отметил происхождение
фамилий: "сяговитый" -- далеко прыгающий, "щевронок" -- жаворонок.
разговоры.
какими языками владеет, перечислите.
перешёл ни на какой иностранный язык? Что ж он за дипломат? Или уж такой
хитрый?
рыхлой рукой.
преступник среди этих пяти или нет? Если нет -- мы ещё пять возьмём, ещё
двадцать пять!
комнату в совсекретном секторе.
вопроса не задали ему самому. Он знал, что работы здесь -- на неделю и на
две, а если ставить фирму, то пахнет многими месяцами, если же спросить
начальство "когда надо?" -- скажут: " завтра к утру". Он осведомился:
министром. Бульбанюк спросил:
на что-то мелкое.
институту и, никого не замечая, стал спускаться по лестнице красными
дорожками.
не советуясь?.. Задача будет очень трудна. Работа над голосами только-только
у них началась. Первая классификация. Первые термины.
наблюдение пальцев. Она складывалась столетиями.
назвал), [фоноскопия]. И создать её придётся в несколько дней.
отдался первому приятному покачиванию. Рядом с ним на двухместном диванчике
сел Илларион Павлович Герасимович, физик-оптик, узкоплечий невысокий человек
с тем подчёркнуто-интеллигентским лицом, да ещё в пенсне, с каким рисуют на
наших плакатах шпионов.
-- Могу довольно охотно садиться голой задницей на снег, и двадцать пять
человек в купе, и конвой ломает чемоданы -- ничто уж меня не огорчает и не
выводит из себя. Но тянется от сердца на волю ещё вот эта одна живая
струнка, никак не отомрёт -- любовь к жене. Не могу, когда её касаются. В
год увидеться на полчаса -- и не поцеловать? За это свидание в душу наплюют,
гады.
просто задумывался над физическими схемами.
убить в себе все привязанности и отказаться от всех желаний.
успел близко познакомиться с ним. Но Герасимович нравился ему неизъяснимо.
-- слишком великое событие в жизни арестанта. Приходит время будить свою
забытую милую душу, спящую в усыпальнице. Подымаются воспоминания, которым
нет ходу в будни. Собираешься с чувствами и мыслями целого года и многих
лет, чтобы вплавить их в эти короткие минуты соединения с родным человеком.
ступеньки, всунулся в дверцу автобуса и дважды пересчитал глазами выезжавших
арестантов (старший надзиратель ещё прежде того расписался на вахте за семь
голов). Потом он полез под автобус, проверил, никто ли там не уцепился на
рессорах (бесплотный бес не удержался бы там минуты), ушёл на вахту -- и
только тогда отворились первые ворота, а затем вторые. Автобус пересек
зачарованную черту и, пришёптывая весёлыми шинами, побежал по обындевевшему
Владыкинскому шоссе мимо Ботанического сада.
поездками на свидания: приходящие родственники не должны были знать, где
живут их живые мертвецы, везут ли их за сто километров или вывозят из
Спасских ворот, привозят ли с аэродрома или с того света, -- они могли
только видеть сытых, хорошо одетых людей с белыми руками, утерявших прежнюю
разговорчивость, грустно улыбающихся и уверяющих, что у них всё есть и им
ничего не надо.
где изображался и сам мертвец и те живые, кто ставили ему памятник. Но была
на стеллах всегда маленькая полоса, отделявшая мир тусторонний от этого.
Живые ласково смотрели на мёртвого, а мёртвый смотрел в Аид, смотрел не
весёлым и не грустным -- прозрачным, слишком много узнавшим взглядом.
ему: здание, в котором они жили и работали, тёмно-кирпичное здание семинарии
с шаровым тёмно-ржавым куполом над их полукруглой красавицей-комнатой и ещё
выше -- шестериком, как звали в древней Руси шестиугольные башни. С южного
фасада, куда выходили Акустическая, Семёрка, конструкторское бюро и кабинет
Яконова -- ровные ряды безоткрывных окон выглядели равномерно-бесстрастно, и
окраинные москвичи и гуляющие Останкинского парка не могли бы представить,
сколько незаурядных жизней, растоптанных порывов, взметённых страстей и
государственных тайн было собрано, стиснуто, сплетено и докрасна накалено в
этом подгороднем одиноком старинном здании. И даже внутри пронизывали здание
тайны. Комната не знала о комнате. Сосед о соседе. А оперуполномоченные не
знали о женщинах -- о двадцати двух неразумных, безумных женщинах, вольных
сотрудницах, допущенных в это суровое здание, -- как эти женщины не знали
друг о друге и как могло знать о них одно небо, что все они двадцать две под
занесенным мечом и под постоянное наговаривание инструкций или нашли здесь
себе потаённую привязанность, кого-то любили и целовали украдкой, или
пожалели кого-то и связали с семьёй.
удовольствием, которое приносят папиросы, зажжённые в нерядовые минуты
жизни.
наслаждённому необычностью поездки, хотелось только ехать, ехать и ехать...
Чтобы время остановилось, а шёл бы автобус, шёл бы и шёл, по этой оснеженной
дороге с проложенными чёрными прокатинами от шин, мимо этого белого парка в
инее, густо закуржавевших его ветвей, мелькающих детишек, говора которых
Нержин не слышал, кажется, с начала войны. Детских голосов не приходится
слышать ни солдатам, ни арестантам.
портфелями. И он, и она учились на пятом курсе, писали курсовые работы,
сдавали государственные экзамены.
объехать. Малыш испугался, остановился и приложил ручёнку в синей варежке к
раскраснелому лицу.
Сталин обокрал его и Надю на детей. Даже кончится срок, даже будут они снова
вместе тридцать шесть, а то и сорок лет будет жене. И -- поздно для
ребёнка...