они собираются, медленно подходят по улицам и сворачивают, здороваясь
друг с другом: группами, парами, поодиночке. И в самой церкви непринуж-
денно переговариваются тихими голосами; дамы помахивают и чуть шелестят
веерами, кивая друзьям, которые идут по проходу. Мисс Карудерс (она была
его органисткой и умерла почти двадцать пять лет назад) тоже среди них;
скоро она встанет и поднимется на хоры Воскресная вечерняя служба. Ему
всегда казалось, что в этот час человек ближе всего к Богу - ближе, чем
в любой другой час за все семь дней. Только тут - из всех церковных соб-
раний - есть что-то от покоя, в котором - обетование и цель Церкви. Тут
очищаются сердце и ум, если им дано очиститься; неделя и всяческие ее
беды кончены, подытожены, искуплены строгим и чинным неистовством утрен-
ней службы; грядущая неделя и всяческие ее беды еще не родились, сердцу
покойно пока, ласковой прохладой обвевает его вера и надежда.
дверь. Почти все уже здесь И он начинает говорить: "Сейчас. Сейчас", -
чуть подавшись вперед; и вот, словно по его сигналу, начинается музыка.
Глубокая, раскатистая, разносится в летней ночи мелодия органа, слитная
и широкая, воспаряет смиренно, словно сами освобожденные голоса принима-
ют позы и формы распятий; восторженно, величественно и проникновенно на-
бирает звучность. Но даже теперь в музыке слышится что-то суровое, неу-
молимое, обдуманное, и не столько страсти в ней, сколько жертвенности,
она просит, молит - но не любви, не жизни, их она запрещает людям - как
всякая протестантская музыка, в возвышенных тонах она требует смерти,
словно смерть - благо. Словно одобрившие ее и возвысившие свои голоса,
чтобы восхвалить ее в своей хвале - воспитанные и взращенные на том, что
восхваляет и символизирует их музыка, они самой хвалой своей мстят тому,
на чем взращены и воспитаны. Он слушает, и слышится ему в этом апофеоз
его собственной история, его земли, племенного в его крови: народа, ко-
торый его породил и окружает, который не способен ни пережить наслажде-
ние или беду, ни уклониться от них - без свары. Наслаждение, восторг,
кажется, для него невыносимы: он спасается от них в буйстве, в пьянстве,
в драке, в молитве; от бед - тоже, в таком же буйстве, по-видимому, не-
искоренимом Так стоит ли удивляться, что их религия заставляет людей
казнить себя и друг друга? думает он. Ему слышится в музыке объявление и
освящение того, что им уготовано сделать завтра, и о чем они уже знают.
Ему кажется, что прошлая неделя пронеслась, как бурный поток, а грядущая
неделя, которая наступит завтра, - пропасть, и сейчас, на кромке обрыва
поток исторгнул единый, слитный, зычный, суровый крик - не оправдание,
но последний салют перед тем, как низринуться в бездну, и не Богу вовсе,
а обреченному человеку за решеткой, который слышит их и две другие церк-
ви, и, казня которого, они тоже воздвигнут крест. "И сделают это с радо-
стью", - говорит он в темное окно. Он ощущает, как сжимаются его губы и
вздуваются желваки на челюстях от какого-то предчувствия, от чего-то еще
более ужасного, чем смех. "Ибо пожалеть его - значило бы допустить, что
они сомневаются в себе, сами надеются на жалость и нуждаются в ней. Они
сделают это с радостью, с радостью. Вот почему это так ужасно, ужасно,
ужасно". Затем, подавшись вперед, он видит, как к дому подходят трое лю-
дей и сворачивают в калитку - силуэтами против уличного фонаря, между
теней. Он уже узнал Байрона и теперь смотрит на тех двоих, которые сле-
дуют за ним. Он понимает, что это мужчина и женщина, но если бы не юбка,
они были бы почти неразличимы: одного роста и одинаковой ширины, вдвое
плотнее обыкновенного мужчины или женщины, они похожи на двух медведей.
Он начинает смеяться, еще не приготовясь к тому, чтобы оборвать смех.
"Байрону - только пестрый платок на голову и серьги", - думает он и сме-
ется, смеется беззвучно, стараясь совладать с собой, потому что сейчас
постучит Байрон и надо будет открыть ему дверь.
вижным лицом, в багровом платье и шляпе с пером, с зонтом в руке, и муж-
чину, невероятно грязного и, должно быть, невероятно старого, с козлиной
бородкой, пожелтелой от табака, и безумными глазами. Входят они не роб-
ко, но как-то по-кукольному, словно их приводит в движение примитивный
пружитаный механизм. Из них двоих женщина выглядит более уверенной или,
по крайней мере, более здравой. И хотя ее действия отмечены скован-
ностью, тупым автоматизмом, кажется, что она пришла сюда с определенной
целью или, по крайней мере, - неясной надеждой. Старик же - и Хайтауэру
это ясно с первого взгляда - находится в прострации, словно не сознает и
ничуть не интересуется, где он; но при этом в нем таится подспудная
взрывчатость - он в забытьи и вместе с тем настороже.
шествия, в незнакомом месте, среди незнакомых лиц - ждет, тихо, окочене-
ло, как раскрашенное каменное изваяние; и мужчина - спокойный, от-
сутствующий, но подспудно яростный и очень грязный. Оба они как будто и
не взглянули на хозяина - ни с любопытством, ни равнодушно. Он жестом
предлагает сесть. Байрон подводит женщину к стулу, и она садится осто-
рожно, не выпуская зонтика. Мужчина садится сразу. Хайтауэр занимает
свое место за столом.
век, который совершил трудное путешествие за чем-то обещанным, а теперь
опустил руки и ждет.
жите то, что желали ему сообщить. - Она смотрит на Байрона, но лицо ее
ничего не выражает. Если за этим кроется бессловесность, то дар речи
сведен на нет неподвижностью самого лица; если - надежда или стремление,
то их не видно и тени. - Окажите ему, - говорит Байрон. - Скажите, поче-
му вы пришли. Зачем приехали в Джефферсон.
хотя и негромок. Она как будто сама не ожидала, что речь ее окажется та-
кой шумной; она умолкает, словно в изумлении перед собственным голосом,
и переводит взгляд с одного лица на другое.
шись самому себе, хотя он по-прежнему негромок. Кажется, что эти три
слова - препятствие, которого ее голос не может преодолеть; почти замет-
но, как она заставляет себя их обойти. - Я так и не видела, как он ходит
своими ножками, - говорит она. - Тридцать лет его не видела. Он еще не
умел ходить... имя свое выговорить...
кий, пронзительный, сильный. - Скотство и омерзение! - Затем он умолка-
ет. Из сомнамбулического и настороженного своего забытья он выкрикивает,
внезапно и исступленно, как шаман, три слова - и все. Хайтауэр смотрит
на него, затем на Байрона. Байрон тихо объясняет:
старика, который впился в Хайтауэра горящим бешеным взглядом, - он взял
его сразу после рождения и унес. Она не знала, что он с ним сделал. Не
знала даже, жив он или нет, покуда...
этот раз он не кричит: теперь его голос так же спокоен и рассудителен,
как у самого Байрона. Он говорит ясно, только немного отрывисто:
что старый Док Хайнс тоже помог Богу. И Бог свою волю возвестил через
уста детишек. Детишки ему кричали: "Нигер! Нигер! - перед Богом и перед
людьми тоже, волю Божью говорили. А старый Док Хайнс сказал Богу: "Но
этого мало. Они, детишки, промеж себя и похуже обзываются, чем нигером",
- и Бог сказал: "Ожидай и доглядывай, потому что некогда мне возиться с
развратом и скотством на вашей земле. Я отметил его и теперь сделаю так,
чтобы люди знали А тебя ставлю караульщиком и хранителем Моей воли. Тебе
велю следить и надзирать за этим". - Голос его обрывается. Не замирает
постепенно, а просто прекращается - точно иглу с граммофонной пластинки
сняла рука человека, который не слушал запись. Хайтауэр переводит взгляд
с него на Байрона - тоже почти горящий.
го, - говорит Байрон. - Да оставить его было негде. Она говорит, что
должна за ним следить. Вчера в Мотстауне он подстрекал людей, чтобы его
линчевали - не зная даже, в чем тот провинился.
и сюда за этим приехал. И ей тоже пришлось ехать, чтобы ему помешать.
так же мертво, лишено выражения, как и вначале; безжизненный ее голос
раздается внезапно, почти как голос старика.
я с ним мучаюсь. Он и до того, как мы поженились, все время дрался. И в
ту ночь, когда родилась Милли, его посадили за драку. Вот что мне приш-
лось от него терпеть. Он говорил, что должен драться, потому что он рос-
том меньше других людей, и они хотят им помыкать. Это у него от суетнос-
ти и гордыни. Но я говорила, что это в нем - от дьявола. И что когда-ни-
будь дьявол нападет на него врасплох и скажет: "Юфьюс Хайнс, я пришел за
данью". Вот что я ему сказала на другой день после того, как Милли роди-
лась и я головы не могла поднять от слабости, а его опять только что вы-
пустили из тюрьмы. Я ему так и сказала: ведь это Бог его предостерегает
и знак подает: в тот самый день и чаю, когда у него родилась дочка, он
сидел в тюрьме, и это-знамение небесное, что не доверяет ему Господь
воспитывать свою дочь. Знамение Господа свыше, что город (он тогда кон-
дуктором был на железной дороге) ничего ему не приносит, кроме вреда. И
он тогда сам это понял, потому что это было знамение, и мы в городах
больше не селились, а потом он сделался мастером на лесопилке и хорошо
зарабатывал, потому что не называл еще имени Господа Бога всуе и в гор-