палатки, уверенная, что теперь он все про меня понял. Возвращаться к нему
я не собиралась. Ужин по моей просьбе ему отнесла другая сестра, хорошо бы
всыпать в этот ужин еще и какой-нибудь порошочек, чтобы избавиться от него
на веки вечные. А ночью его охранял часовой.
Сама я вернулась к себе в барак, и там меня радостно встретили товарки,
и я могла наконец спать голой - голой, хоть пляши от радости, и, если не
считать обычных в таких случаях слез из-за всяких глупостей, спала я в ту
ночь по-королевски.
На следующий день - то же наказание. С обедом к нему отправилась Падди,
брюнетка-коротышка с пластинкой для исправления прикуса и добродушием
добермана, которому только что отрубили хвост. Когда я ее спросила, как
там Морис, она ответила:
- На вид ничего, симпатичный, а башка дурная. Я и упрашивала, и сукиным
сыном обзывала - ноль внимания. Пишет и пишет кетчупом на простыне:
"Толедо".
О том, как подействовало на меня это сообщение, рассказывать излишне.
Но я дала себе слово помучить его до самого ужина. Я заботилась обо всех и
обо всем, но только не о Морисе. А потом извела гору мыла, зубной пасты,
шампуня. Надела новую кофточку, новую шапочку, новые трусики, новые
туфельки. И побрызгалась новым дезодорантом.
При затуманенном закатном солнце обворожительная кукла-блондинка,
которую только-только вынули из коробки, несла негодному мальчишке
изысканнейшие блюда, которые только может изобрести гастрономия специально
для французов: соевый суп с красным перцем, жаркое из мяса буйвола,
макаронную запеканку, яблочный пирог и роскошное украшение стола, в знак
дружбы и прощения, - орхидею. Если бы вы могли прочитать ее мысли
(представим, что куклы способны думать), вот что бы вы узнали. Кукла
думала: она входит. Он, сраженный ее красотой, молит о прощении, а
потом... ну что ж! Хотя они, конечно, из совсем разных миров и она еще в
детстве в своем родном Толедо, штат Огайо, тысячу раз слышала, что
французы все чокнутые, одно их парля-ля-ля чего стоит, она отдается ему на
измятой, разворошенной постели в невыносимо влажной духоте периода
муссонов.
Но ничто (он сам любил это повторять) не кончается так хорошо или
плохо, как предполагаешь. Я вошла. Морис обернулся. Скрестив руки, он
полулежал на подушках. Я видела, что он дуется, но, сделав вид, будто его
не замечаю, поставила перед ним поднос. Он его оттолкнул. И на здоровьице.
Оставила поднос с чудесным ужином на соседней кровати и вышла.
Ночью я вернулась. Уже не куклой, а обыкновенной медсестрой,
совершающей обход, насквозь промокшей, начисто не понимающей мужчин.
Зажгла над ним лампу. Он смотрел на меня печально-печально. Запеленавшись
в измазанную кетчупом простыню, он как будто хотел сказать, что находится
еще в том нежном возрасте, когда капризы позволительны. К ужину он так и
не притронулся.
- Шеф-повар рассердится, - сказала я, - он негр из Вашингтона и очень
ревниво оберегает свое профессиональное достоинство. Вдобавок он куда
крупнее вас, и я нисколько не удивлюсь, если он разукрасит вам физиономию,
как только вы поправитесь.
Морис пожал плечом. Не помню, левым или правым. И сказал без тени
улыбки:
- Ах, если бы вы знали, Толедо, что делает с человеком война! Долгие
годы без женщины...
- Знаю, знаю. Мне это говорил каждый, за кем я ухаживала.
- Нет, вы представить себе не можете, что делает война с человеком.
- Кажется, вы были не один на этом острове?
- На острове? Да я там пробыл меньше часу. Понял, что Эсмеральда жива,
и пообещал, что позабочусь об их спасении. Надвигался тайфун.
Он протянул руку, приглашая меня подойти поближе. Я взяла ее. Другую
руку он запустил мне под халат. Я осторожно высвободилась.
- Как вы неразумны, Морис. Почему вы ничего не ели?
Он приподнялся и бросил на меня яростный, насмешливый взгляд:
- Есть? А зачем? Вы знаете, что меня ждет, когда я отсюда выйду?
Расстрел.
Он перевел дыхание и глухо проговорил:
- Я дезертир!
Чтобы не упасть, я села на край кровати - не совсем в ногах, ближе к
коленям.
- Не может быть!
- Де-зер-тир!
Я долго смотрела на него, не в силах выговорить ни слова. Он опустил
голову. Наконец я взяла его руку и тихо спросила:
- Почему вы дезертировали?
- Все потому же... Забыл, как выглядит женщина.
Конечно, это была комедия, и только, но его рука сжимала мою руку, и в
глазах - невообразимо черных глазах с длинными ресницами, каких, по-моему,
и не бывает, - стояли слезы. Патетика!
Патетика патетикой, а сердце у меня сжималось от жалости и волнения.
- Чего же вы хотите? - прошептала я.
Он пожал плечом - левым ли, правым ли, - помню только, что в прошлый
раз он пожимал другим.
- Вы прекрасно знаете чего, - проговорил он, отведя глаза. - Нет-нет,
трогать я вас не трону.
Задавая вопрос, я, конечно, догадывалась, чего ему хочется, но теперь
понимала другое: я непроходимая дура. Я вскочила на ноги. А он внимательно
на меня смотрел. Вряд ли он сомневался в том, что сейчас я согласна
выполнить любое его желание, и ждал теперь, что будет дальше. А я будто
враз отупела. Мы глядели друг на друга. Ни один мускул не дрогнул на его
лице, и мое тоже оставалось неподвижным. В конце концов я не выдержала:
- Вас это забавляет? Меня нисколько!
Сказала и побежала вон из палатки, на ходу уткнувшись головой прямо в
холстину, что вместо двери. Обернулась и с порога спросила:
- А нашим офицерам вы сказали, что вы дезертир?
На этот раз он пожал обоими плечами вместе.
Я неслась под дождем к себе в барак. У входа под навесом беседовали
врач с двумя солдатами. Они осведомились, как там лягушатник. В таком
маленьком госпитале, как наш, всем все моментально становится известно. Я
бросила на ходу:
- Все в порядке.
Поверили они мне или нет - спросите сами.
Следующие два дня я была непроницаемее сфинкса. Приходила к Морису в
халате с деловым видом, молча ставила ему градусник. Температура
нормальная, давление удовлетворительное, белки глаз белые, зубы
ослепительные, ниже пояса пациент стыдливо укутан в простыню. Когда я,
собравшись переменить белье, злобно потянула ее к себе, он вцепился в нее
с такой силой, будто защищал честь великой Франции. Наплевать. Я унесла
чистую простыню обратно.
Но "как длинны твои ночи, Боже", поет Армстронг, и по ночам я плакала,
упрекая себя в том, что сразу не поняла, чего от меня хотят. А ведь,
казалось бы, чего проще? И сделалось бы это ничуть не сложней, чем тогда,
когда я раздеваюсь за ширмой. И разве до этого я не была согласна дать ему
много больше?
Что произошло на третью ночь, рассказывать не обязательно, но я
все-таки расскажу. Завесив поплотнее вход в палатку, я поставила поднос с
ужином к нему на колени и сказала нарочито строго, чтобы хоть чуть-чуть
себя подбодрить:
- Если я это сделаю, вы поедите?
Он недоверчиво вскинул на меня глаза. Кивнул головой - мол, обещаю.
Я выпрямилась, как адмиральская шпага, и сделала к нему три безупречных
по красоте шага, как учили меня в Сан-Диего, устремив взгляд к
несуществующему горизонту, медленно сняла поясок, расстегнула одну
пуговку, потом другую... Хотя я тысячу раз прокручивала в голове эту
сцену, мной вдруг овладела такая неловкость, что я не могла продолжать и
взглянула на него. Он сейчас же схватил тарелку и зачерпнул пюре.
Я слушала жужжание вентиляторов и чувствовала, что вся взмокла. Он
смотрел на мою грудь и расстегнутый вырез так, будто на свете не было
ничего прекраснее и нежнее. Я набралась храбрости и расстегнула третью
пуговку, а потом, пригнувшись, вне себя от смущения, - последнюю,
четвертую. Пальцы у меня дрожали.
Вы ни за что не догадаетесь, что он сказал, когда я стояла перед ним
без халата, пунцовая, онемевшая от стыда. Он не стал упрашивать меня снять
последнее, что на мне оставалось, - кружевные трусики, одолженные по
такому случаю у другой санитарки. Он только шепнул:
- Молчи.
И, отведя глаза, откинулся на подушки. Приложи он ладонь тыльной
стороной ко лбу и покашляй - вылитой был бы Гретой Гарбо в ее знаменитой
роли. Это и рассеяло мой страх, и я уже сама, по своей воле, спустила
трусики моей подружки к щиколоткам: то, что я чуть не упала, из них
выпутываясь, только насмешило меня. Мне хотелось как можно дольше не
снимать туфли с каблуками - линия ног красивее. Но и мои туфли не помогли
Морису сдержать свое слово - он меня трогал. И когда взял меня, я все еще
была в туфлях - в туфлях и шапочке.
Если уж я влюблялась, то влюблялась всерьез, но такого со мной никогда
не было. Я любила в нем все: манеру думать, чувствовать, тело, душу. Что
со мной творилось, что творилось - не передать словами!..
До этого я держалась всегда уверенно, спокойно, ни особых восторгов, ни
особых недовольств. А тут... Не знаю, как отнеслись в госпитале к
происшедшей со мной перемене: удивились, возненавидели или попросту
позабавились. Мне никто и слова не сказал. Но я знаю, что мои вопли могли
поднять на ноги, так я думаю, все Военно-морские силы США.