молоденькая, красивая, крепкая и с чрезвычайно милым, веселым видом. Уж
разумеется, по всем другим статьям она оказалась безукоризненною. Стали
торговаться: просили тридцать рублей, наши давали двадцать пять.
Торговались горячо и долго, сбавляли и уступали. Наконец самим смешно
стало.
одни. - Чего торговаться-то?
родимся...
покупка была решена. Разумеется, тотчас же вынесли хлеба с солью и с честию
ввели нового Гнедка в острог. Кажется, не было арестанта, который при этом
случае не потрепал его по шее или не погладил по морде. В этот же день
запрягли Гнедка возить воду, и все с любопытством посмотрели, как новый
Гнедко повезет свою бочку. Наш водовоз Роман поглядывал на нового конька с
необыкновенным самодовольствием. Это был мужик лет пятидесяти, молчаливого
и солидного характера. Да и все русские кучера бывают чрезвычайно солидного
и даже молчаливого характера, как будто действительно верно, что постоянное
обращение с лошадьми придает человеку какую-то особенную солидность и даже
важность. Роман был тих, со всеми ласков, несловоохотен, нюхал из рожка
табак и постоянно с незапамятных времен возился с острожными Гнедками.
Новокупленный был уже третий. У нас были все уверены, что к острогу идет
гнедая масть, что нам это будто бы к дому. Так подтверждал и Роман. Пегого,
например, ни за что не купили бы. Место водовоза постоянно, по какому-то
праву, оставалось навсегда за Романом, и у нас никто никогда и не вздумал
бы оспаривать у него это право. Когда пал прежний Гнедко, никому и в голову
не пришло, даже и майору, обвинить в чем-нибудь Романа: воля божия, да и
только, а Роман хороший кучер. Скоро Гнедко сделался любимцем острога.
Арестанты хоть и суровый народ, но подходили часто ласкать его. Бывало,
Роман, воротясь с реки, запирает ворота, отворенные ему унтер-офицером, а
Гнедко, войдя в острог, стоит с бочкой и ждет его, косит на него глазами.
"Пошел один!" - крикнет ему Роман, и Гнедко тотчас же повезет один, довезет
до кухни и остановится, ожидая стряпок и парашников с ведрами, чтоб брать
воду. "Умник, Гнедко! - кричат ему, - один привез!.. Слушается".
доволен похвалами. И кто-нибудь непременно тут же вынесет ему хлеба с
солью. Гнедко ест и опять закивает головою, точно проговоривает: "Знаю я
тебя, знаю! И я милая лошадка, и ты хороший человек! "
его красивую морду и чувствовать на ладони его мягкие, теплые губы,
проворно подбиравшие подачку.
позволили, они с охотою развели бы в остроге множество домашней скотины и
птицы. И, кажется, что бы больше могло смягчить, облагородить суровый и
зверский характер арестантов, как не такое, например, занятие? Но этого не
позволяли. Ни порядки наши, ни место этого не допускали.
животных. Кроме Гнедка, были у нас собаки, гуси, козел Васька, да жил еще
некоторое время орел.
было мною прежде, Шарик, умная и добрая собака, с которой я был в
постоянной дружбе. Но так как уж собака вообще у всего простонародья
считается животным нечистым, на которое и внимания не следует обращать, то
и на Шарика у нас почти никто не обращал внимания. Жила себе собака, спала
на дворе, ела кухонные выброски и никакого особенного интереса ни в ком не
возбуждала, однако всех знала и всех в остроге считала своими хозяевами.
Когда арестанты возвращались с работы, она уже по крику у кордегардии:
"Ефрейтора!" - бежит к воротам, ласково встречает каждую партию, вертит
хвостом и приветливо засматривает в глаза каждому вошедшему, ожидая хоть
какой-нибудь ласки. Но в продолжение многих лет она не добилась никакой
ласки ни от кого, кроме разве меня. За это-то она и любила меня более всех.
Не помню, каким образом появилась у нас потом в остроге и другая собака,
Белка. Третью же, Культяпку, я сам завел, принеся ее как-то с работы, еще
щенком. Белка была странное создание. Ее кто-то переехал телегой, и спина
ее была вогнута внутрь, так что когда она, бывало, бежит, то казалось
издали, что бегут двое каких-то белых животных, сращенных между собою.
Кроме того, вся она была какая-то паршивая, с гноящимися глазами; хвост был
облезший, почти весь без шерсти, и постоянно поджатый. Оскорбленная
судьбою, она, видимо, решилась смириться. Никогда-то она ни на кого не
лаяла и не ворчала, точно не смела. Жила она больше, из хлеба, за
казармами; если же увидит, бывало, кого-нибудь из наших, то тотчас же еще
за несколько шагов, в знак смирения, перекувырнется на спину: "Делай,
дескать, со мной что тебе угодно, а я, видишь, и не думаю сопротивляться".
И каждый арестант, перед которым она перекувырнется, пырнет ее, бывало,
сапогом, точно считая это непременною своею обязанностью. "Вишь, подлая!" -
говорят, бывало, арестанты. Но Белка даже и визжать не смела, и если уж
слишком пронимало ее от боли, то как-то заглушенно и жалобно выла. Точно
так же она перекувыркивалась и перед Шариком и перед всякой другой собакой,
когда выбегала по своим делам за острог. Бывало, перекувыркнется и лежит
смиренно, когда какой-нибудь большой вислоухий пес бросится на нее с рыком
и лаем. Но собаки любят смирение и покорность в себе подобных. Свирепый пес
немедленно укрощался, с некоторою задумчивостью останавливался над лежащей
перед ним вверх ногами покорной собакой и медленно с большим любопытством
начинал ее обнюхивать во всех частях тела. Что-то в это время могла думать
вся трепетавшая Белка? "А ну как, разбойник, рванет?" - вероятно, приходило
ей в голову. Но, обнюхав внимательно, пес наконец бросал ее, не находя в
ней ничего особенно любопытного. Белка тотчас же вскакивала и опять,
бывало, пускалась, ковыляя, за длинной вереницей собак, провожавших
какую-нибудь Жучку. И хоть она наверно знала, что с Жучкой ей никогда
коротко не познакомиться, а все-таки хоть издали поковылять - и то было для
ней утешением в ее несчастьях. Об чести она уже, видимо, перестала думать.
Потеряв всякую карьеру в будущем, она жила только для одного хлеба и вполне
сознавала это. Я попробовал раз ее приласкать; это было для нее так ново и
неожиданно, что она вдруг вся осела к земле, на все четыре лапы, вся
затрепетала и начала громко визжать от умиления. Из жалости я ласкал ее
часто. Зато она встречать меня не могла без визгу. Завидит издали и визжит,
визжит болезненно и слезливо. Кончилось тем, что ее за острогом на валу
разорвали собаки.
мастерской в острог еще слепым щенком, не знаю. Мне приятно было кормить и
растить его. Шарик тотчас же принял Культяпку под свое покровительство и
спал с ним вместе. Когда Культяпка стал подрастать, то он позволял ему
кусать свои уши, рвать себя за шерсть и играть с ним, как обыкновенно
играют взрослые собаки со щенками. Странно, что Культяпка почти не рос в
вышину, а все в длину и ширину. Шерсть была на нем лохматая, какого-то
светло-мышиного цветы; одно ухо росло вниз, а другое вверх. Характера он
был пылкого и восторженного, как и всякий щенок, который от радости, что
видит хозяина, обыкновенно навизжит, накричит, полезет лизать в самое лицо
и тут же перед вами готов не удержать и всех остальных чувств своих: "Был
бы только виден восторг, а приличия ничего не значат!" Бывало, где бы я ни
был, но по крику: "Культяпка!" - он вдруг являлся из-за какого-нибудь угла,
как из-под земли, и с визгливым восторгом летел ко мне, катясь, как шарик,
и перекувыркиваясь дорогою. Я ужасно полюбил этого маленького уродца.
Казалось, судьба готовила ему в жизни довольство и одни только радости. Но
в один прекрасный день арестант Неустроев, занимавшийся шитьем женских
башмаков и выделкой кож, обратил на него особенное внимание. Его вдруг
что-то поразило. Он подозвал Культяпку к себе, пощупал его шерсть и ласково
повалял его спиной по земле. Культяпка, ничего не подозревавший, визжал от
удовольствия. Но на другое же утро он исчез. Я долго искал его; точно в
воду канул; и только через две недели все объяснилось: Культяпкин мех
чрезвычайно понравился Неустроеву. Он содрал его, выделал и подложил им
бархатные зимние полусапожки, которые заказала ему аудиторша. Он показывал
мне и полусапожки, когда они были готовы. Шерсть вышла удивительная. Бедный
Культяпка!
приводили с собой собак с хорошей шерстью, которые в тот же миг исчезали.
Иных воровали, а иных даже и покупали. Помню, раз за кухнями я увидал двух
арестантов. Они об чем-то совещались и хлопотали. Один из них держал на
веревке великолепнейшую большую собаку, очевидно дорогой породы. Какой-то