какие они хотели бы иметь в идеале. Добавим, что эти
жизнеописания представляли собой недурной педагогический прием,
некую вполне официальную отдушину для потребности в поэзии,
столь свойственной юношескому возрасту. Прошли уже многие
поколения с тех пор, как истинное и серьезное стихотворство
было осуждено: частью его заменили науками, а частью Игрой в
бисер. Однако жажда художественного творчества, жажда, столь
свойственная молодости, полностью не была этим утолена. В
сочинении воображаемых биографий, которые порой разрастались до
целых повестей, молодым людям предоставлялось вполне
дозволенное и просторное поле деятельности. Возможно, при этом
кое-кто и совершал свои первые шаги на пути к самопознанию.
Случалось, между прочим, -- и учителя взирали на это
благосклонно, -- что студенты в таких жизнеописаниях
обрушивались на нынешнее состояние дел в мире и на Касталию с
критикой и высказывали бунтарские мысли. Помимо всего прочего,
сочинения эти очень многое говорили учителям о моральном и
духовном состоянии авторов как раз в то время, когда студенты
пользовались наибольшей свободой и не находились под
пристальным контролем.
сочиненных Иозефом Кнехтом, и все три мы приведем от слова до
слова, полагая их наиболее ценной частью нашей книги. Написал
ли Кнехт только эти три вымышленные автобиографии, не
потерялась ли какая-нибудь еще -- об этом возможны самые
различные предположения. Определенно мы знаем только, что после
того, как Кнехт сдал третью, "индийскую", биографию, канцелярия
Воспитательной Коллегии рекомендовала ему для следующей выбрать
более близкую историческую эпоху, о которой сохранилось больше
документальных свидетельств, и обратить внимание на
исторические детали. Из рассказов и писем мы знаем: Кнехт
действительно занялся сбором материалов для новой такой
биографии, где хотел изобразить себя в восемнадцатом столетии;
он намеревался выступить в роли швабского теолога{2_3_04},
который оставляет церковную должность, дабы целиком посвятить
себя музыке; кстати, этот теолог -- ученик Иоганна Альбрехта
Бенгеля{2_3_05}, друг Этингера{2_3_06} и некоторое время гостит
в общине Цинцендорфа{2_3_07}. Нам известно также, что в ту пору
Кнехт прочитал и законспектировал много трудов, частью весьма
редких, о церковных уставах, пиетизме{1_01} и о
Цинцендорфе{2_3_07}, о литургиях и старинной церковной музыке.
Дошло до нас и то, что Кнехт был поистине влюблен в образ
прелата -- мага Этингера{2_3_06}, да и к магистру
Бенгелю{2_3_05} испытывал подлинную любовь и глубокое чувство
благоговения: он даже переснял его портрет, который в течение
длительного времени можно было видеть у него на письменном
столе. Кнехт предпринимал серьезные попытки прийти к
объективной оценке Цинцендорфа{2_3_07}, в равной мере и
привлекавшего и отталкивавшего его. В конце концов, так и не
завершив, Иозеф отложил эту работу, довольный уже тем, что
успел познать. Одновременно он объявил себя не в состоянии
создать на этом материале биографию, ибо чересчур увлекся
частностями. Именно это высказывание и дает нам окончательное
право усматривать в трех сохранившихся жизнеописаниях -- вовсе
не полагая при этом умалить их -- скорее труд поэтической и
благородной натуры, нежели работы ученого.
научного познания, -- она означала также мощную разрядку. Он
ведь был не просто воспитанником, как все остальные, его
тяготили не только строгие школьные правила, четкий распорядок
дня, тщательный контроль и наблюдение учителей -- немалое
время, выпадающее на долю ученика элиты. Отношения с Плинио
Дезиньори возложили на плечи Кнехта еще большую тяжесть,
потребовавшую предельного напряжения умственных и душевных сил:
ведь то была роль весьма активная и представительная, и
ответственность по сути превышала его силы, была ему явно не по
возрасту. Со всем этим он справлялся только благодаря избытку
силы воли и таланта, и все же без поддержки издалека, поддержки
Магистра музыки, он, разумеется, не смог бы довести дело до
конца. Двадцатичетырехлетнего Кнехта мы видим в конце его
вальдцельских ученических лет, хотя и не по годам созревшим и
несколько переутомленным, но, как это ни удивительно, без
внешних признаков нанесенного ему вреда. Однако сколь глубоко
было потрясено все его существо этой ролью и этим бременем,
сколь близок он был к полному истощению, -- хотя тому и нет
прямых свидетельств, -- мы можем заключить из того, как
воспользовался сей молодой человек столь горячо желанной
свободой. Кнехт, в последние школьные годы стоявший на виду и в
некотором роде уже принадлежавший общественности, немедленно и
решительно от всего устранился. Более того, если проследить всю
его тогдашнюю жизнь, то складывается впечатление, что больше
всего ему хотелось стать невидимкой: никакое окружение, никакая
компания не казались ему достаточно тихими, никакая жизнь
достаточно уединенной. На первые, весьма пространные и бурные,
письма Дезиньори он отвечал очень кратко и неохотно, а затем и
вовсе перестал писать. Знаменитый ученик Кнехт словно в воду
канул; только в Вальдцеле слава его не меркла и со временем
приобрела легендарный характер.
Вальдцель, что повлекло за собой даже временный его отказ от
посещения старших и высших курсов Игры.
должно было броситься в глаза поразительное пренебрежение к
Игре, -- мы знаем: весь ход его свободных занятий, кажущийся
таким беспорядочным, бессвязным, во всяком случае -- необычным,
целиком определялся Игрой, возвращал его к Игре и к службе ей.
Мы останавливаемся на этом несколько подробнее, ибо черта эта
характерна. Иозеф Кнехт воспользовался свободой своих научных
занятий самым удивительным, даже, казалось бы, сумасбродным и
юношески гениальным образом. В Вальдцеле он, как и все,
прослушал введение в Игру и соответствующий повторный курс.
Захваченный притягательной силой этой Игры игр, он, которого в
последнем учебном году среди друзей уже называли хорошим
игроком, закончил еще один куре и, хотя числился только
учеником элиты, был принят во вторую ступень адептов Игры, а
это считалось редким отличием.
впоследствии помощнику, Фрицу Тегуляриусу, он спустя несколько
лет поведал о случае, который не только определил его решение
стать адептом Игры, но и оказал огромное влияние на его научные
исследования в годы студенчества. Письмо это сохранилось. Кнехт
пишет:
весьма определенную Игру того времени, когда мы оба,
назначенные в туже группу, с таким рвением трудилось над
дебютами наших первых партий. Руководитель подал нам несколько
идей и предложил на выбор разные темы, мы как раз достигли
щекотливого перехода от астрономии, математики и физики к
филологии и истории, а руководитель наш был великий мастер в
устройстве нам, нетерпеливым новичкам, всевозможных ловушек, в
заманивании нас на скользкую почву недопустимых абстракций и
аналогий. Он подсовывал нам заманчивые игры-безделушки из
области сравнительного языкознания и этимологии и забавлялся
сверх меры, если один из нас попадал в ловко расставленные
сети. До умопомрачения мы подсчитывали длину греческих слогов,
и вдруг нам, самым беззастенчивым образом сбив нас с толку,
вместо метрического, неожиданно предлагали заняться ударным
скандированием. Формально он преподавал блестяще и вполне
корректно, хотя вся манера подобного преподавания претила мне:
он демонстрировал нам ошибочные ходы, соблазнял на ложные
умозаключения, хотя и с похвальным намерением обратить наше
внимание на подстерегающие нас опасности, но в какой-то мере и
ради того, чтобы посмеяться над зелеными юнцами и наиболее
восторженным привить побольше скепсиса. Но именно на его
уроках, во время его издевательских экспериментов с ловушками и
подтасовками, когда мы, робея, ощупью пытались набросать
мало-мальски приемлемую партию, меня внезапно, всколыхнув всю
мою душу, охватило сознание смысла и величия нашей Игры. Мы
кромсали в то время какую-то языковедческую проблему и как бы
вблизи лицезрели блистательные взлеты языка, проходя с ним за
несколько минут путь, на который ему понадобились многие
столетия. При этом меня особенно поразила картина бренности
всего сущего: на наших глазах такой сложный, древний, многими
поколениями шаг за шагом созданный организм сначала расцветал,
уже неся в себе зародыш гибели, а затем это мудро возведенное
здание постепенно приходило в упадок -- один за другим в нем
появлялись признаки вырождения, вот-вот оно рухнет совсем. Но
тут меня озарила радостная, ликующая мысль: ведь падение и
смерть этого языка не завели в пустоту, в ничто, ибо юность
его, расцвет и даже упадок сохранились в нашей памяти, в наших