утренние, холодные, проникнутые ожиданием тепла, когда серым пеплом
подернулись угли в печи, стылый камень вызывал знобкость, из-под мехового
покрывала страшно было высунуть нос. Евпраксия в эти часы не думала ни о
чем, кроме тепла, нетерпеливо ждала появления Вильтруд, предвкушая миг,
когда снова в печке загудит пламя, и теплые волны коснутся ее лица, и
башня наполнится жизнью и надеждой.
осени, - бесконечное лето с однообразием зноя и недолгая зима, которая,
казалось бы, должна пугать заточенных угрозой холодов, а на самом деле
несла им облегчение; когда человек погружается в простейшие хлопоты,
заботится о потребностях только своего тела, тогда изболевшаяся душа
получает передышку и силы вливаются в нее, как весенние соки в живое
буйное дерево.
обилие дождей зимой невольно наталкивало Евпраксию на воспоминание давно
уже вроде и забытого рассказа Журины. Мол, дожди пускает глухой ангел. Бог
ему говорит: <Иди туда, где черно>, а он, не расслышав, падает дождем <где
вчера>. Бог: <Иди туда, где просят>, а тот сыплет <где косят>. Бог: <Иди,
где ждут>, а тот льет <где жнут>.
пригнал в Верону и Генриха с его пристяжным папой Климентом.
вклады в два веронских аббатства в память своих родных и покойной
императрицы Берты. О живой было забыто. Правда, барон Заубуш по велению
императора проверил стражу, побывал даже в Башне Пьяного Кентавра, но
наверх не поднялся, - когда перепуганная Вильтруд прибежала к Евпраксии с
вестью, что в башне появился страшный одноногий барон, императрица послала
ее вниз предупредить Заубуша, чтобы тот не смел появляться пред нею.
внизу. Барон не удивился, не растерялся, - подхватил девушку, прижал к
себе и, не дав раскрыть рта, произнес загадочно-приглушенным голосом:
старого Заубуша...
страстей? Гордая душа приспособилась к уединенности, к полной оторванности
от обыденной жизни, которая текла внизу и которая не пополняла ни ее
знаний, ни сил, ведь Евпраксию питал какой-то иной, таинственный запас
душевных сил, неисчерпаемый, если судить по тому, сколько уже смогла она
просидеть в башне.
воскресенье следил возле собора за тем, как веронцы в праздничных нарядах
осторожно обходят лужи. Потом император, широко расставив ноги, встал
возле лужи и, втыкая конец меча в грязную воду, норовил <стрельнуть>,
обрызгать, заляпать грязью особенно нарядно одетых. Мужчины молча сносили
издевку, женщины с визгом кидались бежать, но их обрызгивали императорские
приспешники, которые с хохотом гонялись за беглянками.
попойки: <Вот вытащу императрицу из башни... и покараю... за разврат. Велю
поставить ее на кладбище с поднятыми вверх руками и подопру двумя
скрещенными метлами. Пусть выветрится из нее славянская гордость!>
окружен со всех сторон, а когда захотел пробиться к венгерскому королю
Владиславу за помощью, Вольф, муж Матильды, не пропустил его через горные
проходы.
сосредоточиться на самом себе, спросить себя: что - все-таки - я могу
знать? Что должна делать? На что мне надеяться?
действует во имя господне.
в башне. Приходил, говорил. Евпраксия молчала. Исповедоваться ей было не в
чем. Грехов не имела никаких, если не считать гордыни, благодаря которой
дерзко считала, что весь мир провинился перед ней. Но аббат избегал
подобного разговора, потому что привык в жизни к осторожности, а тут,
понимал это, необходима осторожность и осторожность.
найти для вас такие книги, что принесли бы вам утешение в одиночестве.
один, а в Италии сразу два папы? А бывало вроде бы и по три сразу? Как
это, отче?
господнему? Тот папа, что с императором, или тот, что с Матильдой?
допущен, никуда не допущен, ибо имею общую судьбу с твоею, дочь моя. Плоть
исходит из этой башни и входит в нее, а дух мой пребывает рядом с тобой
постоянно.
существо, тем оно чувствительней к страданиям.
Почувствовать... ваш дух хотя бы...
никто не сможет. Правда, сочувствия от аббата заранее не ждала, подобное
чуждо ему...
тот дух, о котором столь благоговейно говорил аббат.
Евпраксии оттуда, откуда она никогда бы и не ожидала его - со сторожевой
башни. Кнехты гнездились внизу, охраняли мост между башнями, а верх
сторожевой башни все это время был свободен; с весны же там поселился
человек, почти точно такой же одинокий, как Евпраксия. Но не этим он
привлек ее внимание, а своими соколами. Человек оказался сокольничим. Чьим
- императорским, баронским, епископским или же был он сам по себе? Да
какое это имело значение! Видно, он столь же отвык от людей, как и она,
привык к молчанию, как и она, к одиночеству, как и она сама. Она видела на
нем печать суровости и, даже можно сказать, хищности, особенно же во
взгляде глубоких черных глаз, а отличался он от императрицы, которая
должна была погибнуть от безделия, своей невероятной занятостью. Он обучал
соколов. Не летать, нет, - к этому они приучены были от рожденья. Но
гоняться именно за той добычей, на которую укажет человек, и лететь не
куда-нибудь, а куда укажет человек, и лететь не как-нибудь, а быстрее и
быстрее, самое же главное: не бежать от людей, всякий раз возвращаться к
хозяину, усаживаться на кожаную его рукавицу, послушно ждать новых
распоряжений.
привыкали к высоте полета. Вот и выбрал эту башню сокольничий, и отныне
она стала для Евпраксии не кнехтовской сторожевой, а Соколиной.
своем лице ветер от их крыльев. Соколы взмывали в поднебесье с такой
быстротой, с таким порывом, что и в тебе тоже словно что-то срывалось с
места и летело за ними, мчалось вместе с ними, вместе с непокоренным
могучим духом жажды воли, простора, безбрежности.
каким-то болезненным удовлетворением следила за всем, что делает
сокольничий. И вскоре не стало для нее никаких тайн ни в этом человеке, ни
в его сизых воспитанниках. Все-таки больше она присматривалась к соколам,
- какой интерес для нее мог представлять этот человек? Мало спит, мало
ест, ни с нем не разговаривает, суровость - способ его бытия, в хлопотах -
спасение от отчаяния.
возмущения видеть, как пускал он своих соколов на перелетных птиц, на
диких гусей, на журавлей, на лебедей. Может, птицы эти летели и в Киев,
может, ждут их там такие же маленькие дети, какой была когда-то она,
может, прислушиваются, не раздастся ли в темном весеннем небе крик
лебединый или курлыканье. А лебедь никогда не прилетит, и журавль не
прилетит на днепровские плесы: сбит хищным соколом на твердую каменистую
италийскую землю. И повинен в том суровый сокольничий, не знающий жалости.
жестокость, поняла, что за свободу приходится всегда платить. Иногда
чьей-то смертью. Для сокола восторг свободы, а для лебедя - смерть. В
одних крыльях - посвист раскованности, дерзостной безудержности, в других