ошарашен и просил близких смотреть за котом во все глаза. Но сегодня кот был
дурак дураком, ему с трудом давалось сложение в пределах двадцати пяти,
беда, да и только. Покуривая в проходе, ведущем на арену, Тревелер с
Оливейрой решили, что, по-видимому, коту следует давать больше
фосфоросодержащей пищи, надо сказать об этом директору. Два клоуна,
неизвестно за что ненавидевшие кота, распевали какую-то русскую песню и
приплясывали вокруг помоста, на котором представитель кошачьего рода при
свете ртутной лампы разглаживал усы. На третьем их круге кот вдруг выпустил
когти и вцепился в лицо старшему. Публика, как и положено, приветствовала
номер бурными аплодисментами. На повозке "Бенетти, отец и сын" клоуны отбыли
с арены, директор забрал кота и на клоунов наложил штраф в двойном размере
за провокацию. Это был странный вечер, и, глядя вверх, что Оливейру всегда
тянуло делать в это время, он видел Сириус в самой середине черной дырки и
размышлял о трех днях, когда мир бывает открыт, когда воспаряют маны и
перекидывается мост от человека к дыре в выси, мост от человека к человеку
(ибо разве к дыре карабкаются не затем, чтобы спуститься потом изменявшимся
и снова, только иным образом, встретиться со своим племенем?). Август,
двадцать третье был одним из трех дней, в которые мир открывался; ну,
разумеется, к чему об этом думать, если на дворе покуда февраль. Двух других
дней Оливейра не помнил, интересно, что вспомнилось только одно число, с
тройкой. Почему именно оно? Может, потому, что двадцать третье августа --
восьмисложник, память любит такие игры. В таком случае, быть может, истина
укладывается в александрийский стих или одиннадцатистопник; возможно, ритмы
обозначают еще один подступ и отмечают этапы пути. Вот вам, пожалуйста,
несколько диссертационных тем для зажиревших. Одно удовольствие было
наблюдать за жонглером, как он невероятно проворен, и за ареной, по которой
млечным путем стлался табачный дым, оседая на головы сотен ребятишек из
Вилья-дель-Парке -- квартала, где, к счастью, до сих пор еще сохранилось
множество эвкалиптов, которые удерживают в равновесии весы, если еще раз
прибегнуть к этому образу -- орудию судейской справедливости и одновременно
знаку Зодиака.
44
давил ему на грудь, и обнимал Талиту, и она, ни слова не говоря,
поддавалась, тесно прижималась к нему, чтобы он чувствовал ее совсем-совсем
близко. В темноте они целовали друг другу нос, губы, глаза, и Тревелер
гладил щеку Талиты, выпростав руку из простыни, а потом прятал ее обратно,
как будто боялся замерзнуть, хотя оба были мокры от пота; потом Тревелер
бормотал несколько цифр -- старый, привычный способ заснуть, -- и Талита
чувствовала, как объятия его слабели, он начинал дышать глубже и
успокаивался. Днем он выглядел вполне довольным, насвистывал танго, попивая
мате, или читал, но когда Талита отправлялась на кухню готовить, он раза
четыре или пять приходил к ней под разными предлогами и все говорил,
говорил, главным образом о сумасшедшем Доме; переговоры, похоже, шли полным
ходом, и директор все больше склонялся к тому, чтобы купить дурдом. Талите
совсем не нравилась затея с сумасшедшим домом, и Тревелер это знал. Оба
старались взглянуть на такую перспективу с юмором, предвкушая сцены,
достойные Сэмюэла Беккета и отпуская уничижительные замечания по поводу
цирка, который заканчивал свои выступления в Вилья-дель-Парке и готовился
перебраться в Сан-Исидро. Иногда заглядывал Оливейра выпить мате, но чаще он
сидел у себя в комнате и, пользуясь тем, что Хекрептен уходила на службу,
читал и курил в свое удовольствие. Когда Тревелер смотрел в отливающие
фиолетовым глаза Талиты, помогая ей ощипывать утку -- роскошь, которую они
позволяли себе раз в две недели и которая приводила в волнение Талиту,
обожавшую утку во всех ее кулинарных вариантах, -- он говорил себе, что, в
конце концов, все не так уж плохо и он даже предпочитает, чтобы Орасио
пришел к ним попить мате, потому что тогда они могли бы сыграть в
какую-нибудь замысловатую игру, которую и сами с трудом понимали, но все
равно играли в нее, чтобы скоротать время и всем троим чувствовать себя
достойными друг друга. И еще они читали, потому что в юности -- так
случилось -- все они исповедовали социалистические идеи, а Тревелер немного
и теософские, и все трое, каждый на свой лад, любили читать и обмениваться
мнениями и спорить на испано-аргентинский манер, желая убедить в своей точке
зрения, ни в коем случае не принимая чужую, и при любой возможности хохотать
будто сумасшедшие и чувствовать себя над страждущим человечеством на том
якобы основании, что они помогут ему выбраться из того дерьмового положения,
в котором оно очутилось.
риторический вопрос, глядя, как он бреется, освещенный ранним солнцем. Раз!
бритвой, раз! в майке и пижамных штанах протяжно насвистывал "Клетку", а
потом провозглашал во весь голос: "Музыка -- грустная пища для нас, живущих
любовью!" -- и, обернувшись, агрессивно смотрел на Талиту, которая ощипывала
утку и была счастлива, потому что лапки получались просто прелесть и сама
уточка выглядела добродушной, какой редко выглядят озлобленные утиные тушки:
глазки прикрыты, щелочки между веками как будто светятся, бедная птичка.
думал над "Liber penitentialis"205, издание. Макробия Баска, которую в
прошлый раз стянул у доктора Феты -- воспользовался, что сестрица его
зазевалась. Ну, разумеется, книгу ему я потом верну, она, наверное, стоит
тысячи. Не что-нибудь, a "Liber penitentialis" -- представляешь?
ящик и запирал на два оборота. -- Первый раз с тех пор, как мы поженились,
ты прячешь от меня то, что читаешь.
вымой руки. Я потому прячу, что книга ценная, а у тебя руки вечно в морковке
или еще в чем-нибудь, ты, моя хлопотунья, любую инкунабулу враз заляпаешь.
утке голову, не люблю я этого дела, даже если она и мертвая.
поупражняюсь, глядишь, пригодится.
поднабраться опыта по части каких-нибудь убийств на улице Морг.
нормальные, если позволишь такое неловкое сравнение.
перевязывая ее белой ниткой.
бумажной салфеткой, -- то сама прекрасно знаешь, в чем дело.
с ним всегда все в порядке до тех пор, пока не взорвется. Я бы сказал, что
на свете есть проблемы с телеуправлением. Кажется, будто никакой проблемы
нет, вот как сейчас, а дело в том, что часовой механизм поставлен на
двенадцать часов завтрашнего дня. Тик-так, тик-так, все в порядке. Тик-так.
ты своею собственной рукой.
дня. А покуда мы живы и будем жить.
обращалась к перепончатолапчатой.
завтра в двенадцать, когда солнце будет в зените, посмотрим, если уж
следовать избранному образу.
чего похож.
противно-хлюпко плюхнулась на пол. -- Он бы точно так же сказал тик-так и
тоже все время изъяснялся бы образами. Интересно, оставите вы меня
когда-нибудь в покое? Я тебе намеренно говорю, что ты похож на него, чтобы
мы раз и навсегда покончили с этой глупостью. Не может быть, чтобы
возвращение Орасио так все разом переменило. Я уже говорила вчера: я больше
не могу, вы играете мною, как теннисным мячиком, этот с одной стороны бьет,
тот -- с другой, нельзя так, Ману, нельзя.
на утиную лапку, поскользнулся и чуть было не полетел на пол, однако удержал
Талиту, успокоил и поцеловал в кончик носа.
так, что Талита сразу размякла, и дал ей поудобнее устроиться в его руках.
-- Знаешь, я не стараюсь специально, не подставляю голову под молнию, но
чувствую, что громоотвод тоже не защитит, поэтому я хожу себе, как обычно, с
непокрытой головой, пока в один прекрасный день не пробьет двенадцать часов.
И только с той минуты, с того дня я снова все буду чувствовать, как прежде.
И это не из-за Орасио, мышка, не только из-за Орасио, хотя он и стал своего
рода вестником. Не появись он, может, со мной случилось бы что-нибудь
другое, но в том же духе. Может, я бы прочитал какую-нибудь книгу и она
раскабалила бы меня, а может, влюбился бы в другую женщину... Знаешь, есть в
жизни тайные закоулки, неожиданно на свет вылезает такое, о чем мы и не
подозревали, и разом все приходит в кризис. Ты должна это понять.