если я отрекался от этого. Неудовлетворенность, ведущая от одного слова к
другому, от одного произведения к следующему -- это обыкновенный протест против
тщетности отсрочек. И чем больше пробуждается художнический микроб, тем меньше
остается желания что-либо делать. А когда проснулся окончательно -- нет ни
малейшей необходимости выходить из транса. Действие, выражающееся в создании
произведений искусства, -- это уступка автоматическому
273
принципу смерти. Утопившись в Мексиканском заливе, я обрел возможность принять
участие в активной жизни, которая дозволяет истинному "я" пребывать в спячке,
пока не придет время рождения. Я понимал это очень отчетливо, хотя действовал
слепо и беспорядочно. Я поплыл в потоке человеческой деятельности, пока не
добрался до источника активности, куда вторгся, назвавшись менеджером персонала
телеграфной компании, и позволил людскому приливу и отливу омывать меня, подобно
пенливым бурунам. И эта активная жизнь, провозвестник финального акта
безрассудства, вела меня от сомнения к сомнению, и я становился все более слеп к
своему подлинному "я", которое, словно континент, удушенный признаками великой и
пышной цивилизации, погрузилось в морские воды. Колоссальная личность затонула,
а то, что видели люди мечущимся над поверхностью, -- было перископом души,
выискивающим цель. Чтобы когда-нибудь вновь подняться и обуздать волны, я должен
был уничтожать все, что попадает в поле зрения. Монстр, то и дело высовывающийся
из воды с не оставляющей сомнений целью, безустанный скиталец и налетчик, когда
придет время, поднимется в последний раз и предстанет тогда ковчегом, соберет на
себе каждой твари по паре, а потом, когда воды, наконец, отступят, остановится
на вершине величественного горного пика, широко отворит двери и выпустит в мир
то, что было спасено от катастрофы.
Если я вздрагиваю при мысли об активной жизни, если у меня случаются кошмарные
сновидения, то, может быть, это происходит потому, что я вспоминаю всех людей,
которых погубил во время дневной спячки*. Я делал все, что мне подсказывала моя
натура. А натура неустанно нашептывает в ухо: "хочешь выжить -- убей!" Будучи
человеком, убиваешь не как зверь, но автоматически, причем убийство
замаскировано, а его разновидности бесконечны, так что вы убиваете, даже не
подумав об этом, убиваете без всякой необходимости. Самые уважаемые люди и есть
величайшие убийцы. Они верят, что служат ближним, и в этой вере они вполне
искренни, тем не менее они величайшие губители и временами, как бы очнувшись,
они осознают свои преступления и совершают чудаковатые, безумные добрые
поступки, чтобы искупить вину. Человеческая доброта еще противнее зла, присущего
человеку, ибо доброта не осознана и не является подтверждением сознательного
выбора. Когда стоишь у края бездны, легче всего в последний момент сдать
позицию, обернуться и раскрыть объятия всем, кто остался позади. Как прекратить
эту сле-
274
пую гонку? Как остановить этот автоматический процесс, в котором всякий норовит
столкнуть другого в бездну?
Заняв место за столом, над которым повесил табличку, гласившую "Входящие, не
оставляйте упованья!"*, заняв место и отвечая: "Да, нет, да, нет", я понял с
отчаянием, переходящим в безумие, что стал марионеткой, в чьи руки общество
вложило револьвер Гатлинга*. И в конечном счете было все равно, какие поступки я
совершаю, хорошие или дурные. Я был будто знак равенства, через который
переносили алгебраическую массу человечества. Я был довольно важным, активным
знаком равенства, как генерал в военное время, но какая разница, кем я должен
был стать, если не дано было превратиться ни в плюс, ни в минус. И никому не
было дано, насколько я понял. Вся наша жизнь была построена на этом принципе
равенства. Целые величины стали символами, перетасованными в интересах смерти.
Жалость, отчаяние, страсть, надежда, мужество -- это преломления уравнений,
рассматриваемых под разными углами. Бесконечное надувательство бесполезно
останавливать, повернувшись к нему спиной или, напротив, глядя открыто, чтобы
после описать увиденное. В комнате с зеркальными стенами невозможно повернуться
к себе спиной. Я не собираюсь делать это. Я поступлю иначе! Прекрасно. А можешь
ли ты ничего не делать? Можешь ли ты прекратить даже думать и ничего при этом не
делать? Можешь ли дать полный стоп и, не думая, излучать истину, к которой
пришел? Эта мысль засела у меня в голове и постепенно разгоралась. И, может
быть, именно эта идея-фикс просвечивала, когда я проявлял напористость, источал
энергию, сопереживал, шел навстречу, отзывался на чужое горе, был искренним и
добрым и автоматически произносил: "Отчего же, не стоит об этом ... уверяю вас,
это пустяки... не стоит благодарности" и так далее и тому подобное. Я палил из
револьвера не одну сотню раз в день и, возможно, поэтому не чувствовал больше
детонации. Может быть, мне казалось, что я открываю ловушки на голубей и
выпускаю молочно-белых птиц в небеса. Вы когда-нибудь видели в кино
синтетического монстра, Франкенштейна, осуществленного во плоти и крови? И вы
способны вообразить, что такого можно обучить и нажимать на спусковой крючок, и
наблюдать за полетом голубей? Франкенштейн -- это не выдумка, это -- самое
настоящее создание, рожденное личным опытом чувствительного человеческого
существа. Монстр всегда кажется более реальным, если в нем не соблюдено
правильное соотношение плоти и крови. Экранный монстр -- это ничто по сравнению
с монстром нашего воображения; даже су-
275
ществующие патологические монстры, проторившие дорожку в полицейский участок, --
лишь слабая демонстрация монструозной реальности, в которой живет патолог. Быть
одновременно монстром и патологом -- вот что остается определенному типу людей,
которые называют себя художниками и которые твердо уверены в том, что сон таит в
себе куда большую опасность, нежели бессонница. Для того, чтобы не впасть в
спячку и не стать жертвой бессонницы под названием "жизнь", они прибегают к
наркотикам или плетут бесконечное кружево слов. Это -- не является
автоматическим процессом, говорят они, поскольку всегда остается иллюзия, будто
в любой момент можно остановиться. Однако они не могут остановиться; они
преуспели лишь в создании иллюзий, а это, вероятно, слабенькое средство. В нем
нет ни деятельности, ни бездеятельности, оно не имеет ничего общего с полным
пробуждением. Я хочу полностью пробудиться, причем не говорить и не писать об
этом, для того, чтобы принять жизнь целиком и абсолютно. Я упоминал древних
людей из отдаленных частей земли, с которыми частенько общался. По какой причине
я полагал, что эти "дикари" способны понять меня лучше мужчин и женщин,
окружавших меня? Может, я вбил это в голову, потому что сошел с ума? Ни в коем
случае. Эти "дикари" -- не что иное, как выродившиеся следы ранних человеческих
рас, а те люди, я уверен, понимали действительность как нельзя лучше. Бессмертие
этой породы людей у нас перед глазами постоянно в лице этих представителей
прошлого, которые в поблекшем великолепии медлят с уходом. Бессмертна ли порода
людская -- меня беспокоит не слишком, но жизненность этой породы кое-что значит
для меня,. и в особенности, какой она должна быть: активной или подспудной,
словно в спячке? В то время как жизненность новой породы дает крен, жизненность
древних рас заявляет о себе пробуждающемуся разуму все настойчивее. Жизненность
древних рас сохраняется даже в смерти, а жизненность современной породы, которая
вот-вот вымрет, кажется уже не существующей. Когда человек увлекает гудящий
пчелиный рой в реку, пчелы тонут... Этот образ я вынашивал в себе. Если бы
только я был человеком, а не пчелой! По неясной, необъяснимой причине я знал,
что я человек, что не утону вместе с роем, как остальные. Всегда при групповом
порыве я вовремя отходил в сторону. Мне так нравилось от рождения. Какие бы
неприятности не доводились испытывать, я знал, что это не смертельно, что это не
навсегда. И вот еще одна странная вещь: когда меня призывали выйти вперед, я
сознавал свое превосходство над вызывавшим
276
меня, однако необычайное смирение мое объяснялось не притворством, а пониманием
зловещего характера ситуации. Мой ум пугал меня с юношеских лет; то был ум
"дикаря", который выше ума цивилизованного человека, поскольку лучше
приспособлен к экстремальным ситуациям. Это жизненный ум; даже если жизнь
проходила стороной, мне казалось, что я пустился в круг новой жизни, которая
пока не обнаружила свои ритмы для всего остального человечества. Оставаясь с ним
и не переходя окончательно в сферу новой жизни, я стал как бы приметой времени.
С другой стороны, во многих отношениях я уступал окружавшим меня людям. Словно
вышел из адского пламени не полностью очистившимся. Словно еще не сбросил хвост
и рога, а когда меня обступали чувства, изрыгал серный яд, уничтожавший все.
Меня всегда звали "везунчиком". Все хорошее, что случалось со мной, называли
"везением", а беды относили на счет моих недостатков. Или, скорее, слепоты.
Однако редко кому удавалось заметить неладное! Тут я был искусен как сам дьявол.
А то, что я часто бывал слеп, мог заметить каждый. В таких случаях приходилось
уединяться и становиться осторожным как сам дьявол. Я оставлял этот мир,
добровольно возвращаясь в адский пламень. Эти уходы и приходы вполне реальны для
меня, на самом деле, они даже реальнее того, что случалось между ними. Друзья
думали, что знают меня неплохо. В действительности они не знали обо мне ничего
по той причине, что я менялся бесконечно. Ни любившие, ни проклинавшие меня не
знали, с кем имеют дело. Никто не мог сказать, что съел вместе со мной пуд соли,
поскольку я все время обновлял свою индивидуальность. А то, что называется
"индивидуальностью", я держал про запас до того момента, когда она усвоит
надлежащий человеческий ритм, получив возможность сконцентрироваться. Я прятал
лицо до того момента, когда смогу понять, что иду в ногу с миром. Все это,
разумеется, было ошибкой. Даже роль художника, ставшего приметой времени, стоит
принять. Действие важно, даже если активность оказалась напрасной. Не следует
говорить: "Да, нет, да, нет", даже сидя в высоком кресле. Не стоит тонуть в
волнах человеческих приливов и отливов, даже для того, чтобы стать Мастером.
Каждый должен бороться с собственным ритмом -- любой ценой. За несколько
коротких лет своей жизни я вобрал опыт тысячелетий и растерял его, потому что не
испытывал в нем потребности. Я был распят и отмечен крестом; я родился, не
испытывая потребности в страдании -- и все же не видел другого способа пробиться
вперед, иначе как повторив драму. Мой ум восставал против этого. Страдание
напрасно, твердил
277
мне мой разум, но я продолжал страдать по доброй воле. Страдание не научило меня
ничему; другим, может быть, оно необходимо, но для меня оно не более чем
алгебраическое проявление духовной неприспособленности. Та драма, которая
выражается в страдании современного человека, ничего для меня не значит;
фактически, она никогда ничего не значила для меня. Все мои Голгофы были