открывавшимся барьерчиком, глядела на запыленные, с осени еще высохшие в
поллитровой банке ветки рябины и осины, тихо роняла: "Да", "Нет",
"Пожалуйста" - и все куталась, куталась в теплый шерстяной шарф, листала
свежие тонкие журналы с картинками, вечерами от знойного безделья занималась
английским языком и читала-перечитывала без конца один и тот же роман
"Доктор Фаустус".
Ей, Гавриловне, и Фауст-то зловещей личностью казался. А тут Фаустус!
Страсти-то какие, заморские! Осторожно, матерински заботливо Гавриловна
подъезжала к Людочке с советами: "Вы бы, Людочка, что-нибудь другое
почитали, встряхнулись бы, развлеклись, потанцевали бы, попили бы парного
молока. Если надо, прям в библиотеку таскать стану, бесплатно".
обволакивающе-дружелюбно беседовал с Людочкой, навалившись на барьерчик, что
Гавриловна и спугивать беседующих не стала, задом пихнула тяжелую дверь и
упятилась в читальный зал.
в него для аромата ложку коньяку, разговорил, разогрел девушку, однако
известил, что у него в Новосибирске жена и дочка, какие-то там планы строить
не следует, но он гарантирует: в Енисейск летать не понадобится.
тепло и уютно было у Герцева, да и любопытно было его слушать, мысли он
изрекал не новые и не свои, но с такой убежденностью, с таким неотразимым
напором, что устоять невозможно.
- это в оперном-то обозе - искусство! - глумился он, Гога задал себе задачу:
всему научиться, что нужно для жизни, независимой от других людей, закалить
дух и тело, чтобы затем идти куда хочется, делать что вздумается и считаться
только с собою, слушать только себя.
бродит где хочет, куда хочет, делает что вздумается, ограничив свои
потребности до минимума, но все, что нужно человеку не барахольных
наклонностей, у него есть: палатка, мешок, нож, топор, бритва,
малокалиберное ружье, из которого он за сто метров попадает в гривенник и,
если надо, убьет лося, медведя, тайменя на отмели. Когда обойдет
приенисейскую тайгу, устанет от нее, переберется на Ангару, по ней к
Байкалу, после на Лену - все пути земные перед ним открыты...
ходил по мастерской, махая руками, говорил громко, увесисто, не говорил,
прямо-таки вещал, и, сама того не замечая, Людочка заведенно, как китайская
кукла, кивала головой, но иногда поднимала веки, отягощенные теменью густых
ресниц, пристально, так пристально, что он смешивался под этим взглядом,
вперивалась в него и снова начинала покачивать головой бесстрастно, до
бешенства спокойно. Один раз она тихо уронила: "А семья? Как же семья-то?
Ребенок?.."
на уме - семья, квартирка, пеленки, главная собственность - муж!" Герцев
терпеливо объяснил, что свои родительские обязанности он выполняет, зимою,
когда "служит", аккуратно посылает деньги, ну а летом пусть не взыщут, летом
ему работать недосуг, летом он живет тайгою и водами, добывая на хлеб и чай
случайными заработками. "Семья - моя грубая ошибка!" - осуждал себя Герцев.
Людочка гнула свое: "Вас же бичом сочтут! При всем таком возвышенном - и
бич!" - "Какое это имеет значение? Важно, как сам себя человек понимает". -
"Может быть. Может быть... А старость? Одинокой старости вы не боитесь?.." -
"У меня не будет старости". - "Как это?" - очнувшись, Людочка снова
вперивалась в собеседника долгим взглядом, и за сонной тихостью взгляда
чудилась ему насмешка - окаменелое, надменное лицо Герцева, в котором
просвечивала ощутимая приподнятость над всякой шевелящейся тварью, линяло,
становилось постным - его возвышенные мысли падали в пустоту.
мертвеца, почти угасающая девушка в зимовье. "Чего же не жил ты один-то?
Чего толкался локтями, ушибал людей? Быть человеком отдельно от людей
захотел! Вариться в общем котле, в клокочущей каше - и не свариться?! Шибко
ловок! Нет, тут как ни вертись, все равно разопреешь, истолчешься,
смелешься. Хочешь жить нарозь, изобрети себе корабль, улети в небо, на
другую землю, живи там один себе, не курочь девок..."
кармана покойного, помедлил и снял резинку. Блесна, черненая, с самопайным,
пружинистым якорьком лежала как будто отдельно от остальных уд, колец,
карабинчиков и блесен, тронутых рыжиной по ребрам и дыркам. Эту увесистую,
плавно выгнутую под "шторлинг" блесну Аким взвесил на ладони, затем сжал
так, что якорек впился в твердую кожу руки, - на крупную рыбу, на тайменя
блесна.
должности своей уже не мог. Служил истопником при конторе и доглядывал
рыбкооповский магазин, за что ему платили полторы зарплаты. Но и полторы не
хватало. В Чуши дополна компаньонов, залился с ними в дым Киряга-деревяга,
лишь деревяшка да медаль "За отвагу" с потертой колодочкой еще старого
образца и уцелели у него. Киряга-деревяга попросил Акима приделать к ней
надежную застежку, потому что только медаль "За отвагу" да деревяшка еще
позволяли ему выделяться среди бросовой бродяжки, похваляться подвигами,
поплакать о фронтовом снайпере и о "сыбко большом человеке", каким он был на
Боганиде.
сторожку. Тот носом пуговичным швыркает, по скуластым его щекам, путаясь в
редких, детских пушинках, катятся слезы: медали хватился - нет ее на
телогрейке.
"тут зэ убить, как собаку!".
дать бы тебе, да старый... - и бросился в лесопильную мастерскую. Он точно
ведал, кто может решиться у нищего посох отнять. Даже в поселке Чуш,
перенаселенном всякими оческами, обобрать инвалида войны, выменять последнюю
медаль мог один только человек.
налетел на Герцева Аким.
обработанную блесну и, как фокусник, покрутил ее перед лицом Акима.
человеком. Да он божий и есть!.. Бог тебя и накажет...
тебя я накажу - за оскорбление.
как долгожданного удовлетворения. - Давай, давай! - С трудом сдерживаясь,
чтоб не броситься на Герцева, требовал он.
летел он через скамейку, на пути смахнув со стола посуду, коробку с
блеснами, загремел об пол костями и не бросился ответно на Акима - нежданно
зашарил по полу рукой, стал собирать крючки, кольца, карабинчики с таким
видом, как будто ничего не произошло, а если произошло, то не с ним и его не
касалось.
выхоленного, здорового, никто никогда не бил, а ему бивать приходилось
всемером одного, как нынче это делают иные молодые люди, подгулявшие в
компании, клокочущие от страстей. - Жмет, што ли? Жмет?!
- дело недоносков, он не опустится до драки, а вот стреляться, по
благородному древнему обычаю, - это пожалуйста. Аким знал, как стреляет Гога
- с юности в тирах, в спортивных залах, на стендах, а он, сельдюк, - стрелок
известно какой - патрон дороже золота, с малолетства экономь припас, бей
птицу на три метра с подбегом, так что ход Герцева верный, но слишком голый,
наглый ход, не от тайги, где еще в драке да в беде открытость и честность
живы. Без остервенения уже, но не без злорадства Аким поставил условие:
концов не было... Ессе сидеть за такую гниду!..
по-амбарному крыт! - Ах, как ко времени пришлась поговорка боганидинского
рыбачьего бригадира - так и пришил-пригвоздил почти что к стене в рыло
битого "свободного человека" довольный собою Аким.
гальянами, изгрызенный соболюшками, валялся, поверженный смертью, которая не
то что жизнь, не дает себя обмануть, сделать из себя развлечение. Смерть у
всех одна, ко всем одинакова, и освободиться от нее никому не дано. И пока
она, смерть, подстерегает тебя в неизвестном месте, с неизбежной мукой, и
существует в тебе страх от нее, никакой ты не герой и не бог, просто артист
из погорелого театра, потешающий себя и полоротых слушательниц вроде
библиотекарши Людочки и этой вот крошки, что в избушке доходит.