детсадовского котла, зато до краев полная -- лижи, бреши, радуйся и не
забывай вовремя поджимать хвост.
Красноярск, "Офсет", 1997 г.
пашенный человек. Ни ягодами, ни грибами, ни охотой не увлекался, рыбачил
только промысловой снастью. И вообще к тайге был мало привержен, хотя и
угрохал одного медведя, но тот взломал крышу на стайке возле бакенской
будки, метил задрать корову -- и тут хочешь не хочешь, бери ружье и обороняй
худобу. В детстве Кольча-младший, конечно же, как и все деревенские
ребятишки, хаживал в лес по грибы, по ягоды, но удочку в руки не брал,
брезговал ею и, будучи долгое время бакенщиком, рыбачил сетями, самоловами,
колол рыбу острогой в ночное время.
наступающего прогресса начала скудеть природа, исчезли самые нежные цветы,
выродились травы, не стало ягод и даже грибы начали исчезать,
серух, которые тут от веку считались поганками, и дядя их не ел, случалось,
и на помойку выбрасывал. Однажды он "заспорился" с домашними и сказал, что
они лодыри и верхогляды, вот пойдет в лес, знает куда, и полную корзину
рыжиков принесет, нос им, говенным грибникам, утрет. Бойкоязычные городские
внучата подначивали деда и доподначивали: он не выдержал, надернул резиновые
сапожишки, пиджачишко, кепку старую да и побежал на Манскую гриву, где
быстренько и наломал корзину рыжиков, снова обзывая грибников слепошарыми,
потому что грибов тут, как и в старые, добрые времена, как и в ту пору,
когда вокруг этой гривы располагались еще деревенские пашни, полным-полно.
Позаросло, правда, все вокруг, заглохли тропы и дороги, в лесу маячили
какие-то сооружения, и вроде как взгляд на себе грибник чувствовал, не иначе
как звериный.
Фокинскую речку, но тут из лесу бесшумно выступили два солдата с новенькими
автоматами и молча указали оружием пришельцу следовать в глубь соснового
леса. Дядя безропотно последовал и оказался в поселке, построенном на манер
пионерского лагеря, но с той казенной ранжировкой и убранством, в котором и
такой сугубо мирный человек, как Кольча-младший, угадал военное устройство.
Его завели в помещение, велели поставить корзину с грибами в угол, и скоро
явился офицер с красной повязкой на рукаве гимнастерки, спросил документы,
но поскольку у нас отродясь с документами в лес не ходили, то дядя
чистосердечно все о себе рассказал и даже показал место, где раньше были
крестьянские, затем колхозные пашни, когда он бригадирствовал. Офицер
сказал: "Ладно, выясним. Побудьте здесь..." -- и ушел, оставив дядю под
надзором вооруженного солдата.
разубедить солдата, мол, он ничего не видел, но слышал, что где-то тут
ракета стоит, однако ракету он ни сном, ни духом не зрел, пустить ее на
Америку тоже не может, поскольку далее бакенской лампы и поперечной пилы
никакой техникой за жизнь свою не овладел.
деревянной скамейке, давая покой натруженным ногам. В это время пришел один
из тех солдат, что задержал его в лесу, и поинтересовался одной овсянской
девахой. Дядя мой, Кольча-младший, обрадованно сообщил, что это его
племянница, и подумал, что теперь-то уж его отпустят домой, в деревню,
потому как он почти родней приходится здешнему солдату...
защитном матерчатом футляре. "Чтоб не скучно было", -- сказал и удалился.
Дядя, не теряя времени, развел спирт, выпил, потом еще выпил, ему сделалось
хорошо, и он запел. Так, с песнями, на военной машине, и привезли его домой,
не утеряв ни одного гриба по пути и оставив ему почти половину баклажки
спирта.
догадались, что он снова убрел по грибы. Дядю снова замели, снова
допрашивали, выяснили и напоили до песен, а петь он был большой мастер еще с
молодых лет. И в третий раз пошел по рыжики в лес на Манскую гриву, снова
попался, но тут опытный офицер погрозил ему пальцем и сказал: "Ты, дед,
однако, большой стратег, но если еще раз попадешься близ военного объекта,
мы тебя отошлем далеко-далеко..."
исчез с Манской гривы. Всамделишный шпион, большой шпион, не знал, где грибы
растут, но где стоят военные объекты, хорошо ведал и запродал на месте всю
нашу оборонную мощь, разорил и без того трудно живущую страну так, что до
сих пор народу нашему приходится держать ремень затянутым до последней
дырки.
помосте пристани, парохода дожидался, обняв чехол с удочками, будто самую
желанную женщину. На одной со мною скамье вольно расположились три девицы,
бравшие впереди меня билеты. Одеты и накрашены они были с той щедростью,
которая с первого взгляда выдает заскорузлую провинцию, тужащуюся утереть
нос столице, и не одной, а всем сразу: уж если штаны, так не штаны, а
"шкеры", на полметра ширше, чем у "ихих"; ежели краски на лицо, так без
нормы. По норме-то и родители нажились...
вальяжной томностью, которую где-то увидели, подхватили, усвоили, а
усваивая, удвоили и утроили. Они неторопливо и даже как бы нехотя потребляли
мороженое, заголяя наманикюренными вишневыми ноготками хрустящую оболочку, и
лениво перебрасывались фразами на предмет, кто во что и как одет. Особенным,
каким-то закоренело- неприязненным их вниманием пользовались девушки, и
потому, как часто раздавалось: "Фи-фи-и! Пугало! Вырядилась!.." -- выходило,
что все хуже их одеты и вообще неполноценны.
женщина в синем запыленном халате, в рабочих ботинках и белом, по-старинному
глухо повязанном платке. Она вытряхивала в ящик, приставленный к тележке,
мусор из железных урн, сметала с перрона бумажки и окурки в совок, и когда
подошла к скамьям, пассажиры неохотно, кто и с ворчанием, задирали ноги,
потому что всем ожидающим скамей не хватало, и если покинешь место, его
могут занять.
уже работу, когда на пристани объявился всем улыбающийся опрятный мальчик в
старенькой ермолке и начал ей помогать. Он подбирал бумажки, бросал их в
ящик, и женщина что-то ему тихо говорила: хвалила, видать. Мальчик, судя по
всему, когда-то душевно переболевший, чистосердечно радовался похвале матери
ли, родственницы ли, а может, и совсем незнакомой женщины, старался изо всех
сил, ладонями сгреб мусор, понес его, словно пойманную пташку. Женщина
распрямилась, вытряхнула из рук мальчика сор и, что-то ему тихо выговаривая,
терла ладони полой халата, и он преданно смотрел ей в рот, ловил
затуманенный усталостью взгляд и все улыбался.
под ноги и, широко зевая, лениво потянулась, забросив руки за спинку скамьи.
Две другие девицы также шлепнули намокшую бумагу о доски и тоже скуксились,
как бы решая утомленно, куда себя девать или чего еще выкушать?
отстраненно-печальным и в то же время доверчиво-ласковым, как у всех детей,
когда они исполняют добрую работу, радуются сами себе и тому, что полезны,
необходимы кому-то. Но она, эта улыбка больного, ущербного человека, уже
сделалась лишней, отделилась от лица, а само лицо, разом осунувшееся, обрело
выражение той унылой покорности, какая бывает у стариков, навсегда
приговоренных доживать век в немощах, в тоске, в безнадежности.
он затискал мокрые обертки от мороженого, бросила их в тележку и пошла, ни
слова не сказав девицам, лишь слегка покачала головой -- перевидела она,
должно быть, всякого народу, натерпелась всякой жизни. Мальчик догнал
тележку, взялся подталкивать ее сзади и снова улыбался всем встречным и
поперечным, забыв летучую обиду, потому что снова у него было дело и он
кому-то был нужен.