стук, стук! - в калитку.
а то и за стол пригласят в челядню, в людскую избу - в богатом дворе. А
богомольные хозяева и с собой за стол посадят странника, не гнушая
дорожной нечистотой божьего человека. Ибо странник на Руси - человек
божий. Почему и роптали по городам, когда татарские откупщики - еще тогда,
при Батые и хане Беркае, - начали было хватать нищих и, яко рабов,
отсылать в далекую степь. До нищих ли было тут, когда и самих-то домовитых
русичей хватали почем попадя?! (Это потом уж, как не стало ясащиков,
полегчало на Руси!) А в те поры - до нищих ли, до странников ли было? А
было и до них. И едва ли не прежде всего до них. Ибо странник на Руси -
человек божий. Пьяница, вор или нерадивый какой - странничать не пойдет.
Тому одна дорога - в разбойники, на татьбу да ночное душегубство. Даже и
не ведали на Руси в четырнадцатом веке от Рождества Христова, что можно,
потеряв совесть и стыд, просить на водку или, обленясь, жить, кормиться
подаянием здоровому человеку. Такого не знали и не догадывали, что оно
может быть. Странничал, просил под окнами иной народ. Это были убогие,
потерявшие кров и семью, увечные, на ратях или по старости, слабосильные,
опять же по старости или малолетству. Иной князь для таких строил, подобно
тому, как было заведено в Византии, странноприимные избы, кормили таковых
и при монастырях. Но больше всего увечного народу все-таки ходило по
дорогам. С иным странником, бывалым, поседелым на ратях воином без руки
или ноги, - женки, детей не сподобил Господь, вот и ходит из веси в весь,
- с иным и перемолвить любопытно хозяевам, порасспросить о днях былых, о
ратях и городах, о татарах, как тамо живут, в Орде, ежели бывал! Такого и
проводят в одночасье с поклоном, набив снедью странничью суму. Ну а
бездомную убогую старуху пустят и на печь погреть старые кости и уж не
зазрят, что вся в коросте да во вшах, выжарят посконное рухлядишко,
выпарят в бане, и вс° - ради Христа. Есть среди странных людей и здоровый
народ. Те бредут целыми семьями, - это погорельцы, или от ратного
разоренья, или от божьего огня, молоньи, лишившиеся крова над головой. И
тем подают нескудно. Лихая година может постичь всякого, и не зарекайся,
что днесь славен и богат, завтра и тебе придет идти с протянутой дланью,
просить хлеба ради Христа! И есть еще божьи странники, монахи, а то и
миряне, бредущие ко святым местам. И того напои, накорми, обогрей и
упокой. И тебе зачтет Господь странничью милостыню: легка молитва
странника пред престолом Всевышнего, и сторицею воздастся тебе тот хлеб и
то даянье доброхотное на небеси!
ленивого нищеброда, пьяницы или злодея, любили и чтили на Руси божьего
человека - странника. Неукоснительно подавали, никому не отказывая, мол -
<Бог подаст!>. Привечали, провожали с поклоном, прося помолить Господа о
хозяевах, а для иных, гордых или, напротив, робких, делали в задней стене
избы крохотное оконце и там ставили кринку молока и клали ломоть ржаного
хлеба. И ежели утром хлеб исчезал и молоко было выпито, наливали снова и
отрезали другой ломоть. Значит, был странный человек, да не похотел,
постеснялся ли взойти в дом, но взял хлеб, и пусть же будет он
благополучен в путях своих, и молитва его о хозяевах дома да будет легка
пред Господом!
коричневолицая старуха в рваном татарском халате. Шла лесными, духовитыми,
прогретыми солнцем борами, звенящими на открытых полянах изумрудными
мухами, а в низинах, в частолесье, тонким пением комарья, шла полями
густых, уже начинающих отливать золотом хлебов, слушая жаворонков в
высоком, по-летнему струящемся горячим маревом небе, шла и оттаивала
душой, рассказывая доброхотным хозяевам о своей судьбе, и тихо плакала
порою, все еще не в силах понять, поверить, что воротилась на Русь.
стояла на улице, все не решаясь вступить во двор. И вошла наконец, как-то
робко, сиротливо, с трепетом всего своего худого старого тела. Вышла
встречу дородная, крепкая еще на вид баба, на неуверенный вопрос нищенки
отмолвила строго:
подозрительно странницу, - почто его прошаешь? - прибавила она уже совсем
сурово. - Хто ты есь?!
тово... извиняй, значит...
с большим пирогом: - Прими, вот!
глядя более в глаза хозяйке, выпятилась вон из двора...
ракитовым кустом, у ключа холодной родниковой воды, вправленной в липовую
колоду, напилась из берестяного, нарочито положенного рядом с родником
ковшика, поела пирога и тихо поплакала, роняя в пыль скупые мелкие слезки.
Потом поднялась, увязала торбу, перекрестилась и пошла далее, теперь - в
Переяславль, где не чаяла уже застать кого-либо в живых, да и как еще
встретят на родине? Не так же ли, как там, в Угличе? Но должен быть у
человека на этой земле свой дом, свой угол, где и родня природа рядом, и
крыша над головой от дождей и зимних стуж, и свой, пусть скудный, ломоть
хлеба, и родные могилы усопших близких, когда-то молодых и счастливых
людей. Должен быть у человека свой дом, свое место среди обширной земли
народа своего, свой корень и исток, ибо без этого и на своей земле - нет у
человека родины. В чужом доме и мир чужой. И человек на земле без дома
предков лишь вечный отверженный небом странник, обреченный только
смотреть, проходя мимо, на чуждую ему жизнь. И потому, из веси в весь, от
села к селу, кормясь подаянием, шла теперь старуха туда, где был дом ее
предков, дом ее детства, материна изба, оставленные родные - родина.
выпросилась ночевать. Все было знакомо уже и все словно уже родное.
Хозяева-меряне пустили ее не чинясь и не расспрашивая много и въедливо,
как иные (Только и было спросу: <Куда бредешь-то?> - <В Княжево!> -
отмолвила она), поставили латку с кашей, налили квасу и заговорили вновь о
своем, что было у всех на устах, о том, что позавчера умер в Княжеве
княжеский данщик и прежний градской воевода, бывший в большой чести при
покойном князе Иване Митриче, знакомец старого московского князя Данилы,
любимый и уважаемый всеми в округе человек - Федор Михалкич, и как жаль,
что его сынок, сущий в Москве, не прискакал на последний погляд...
Федор-от сидит, сухой стал совсем, - все-то посиживал на бревнах, грелси!
Тума поздоровалси с им, а Федор покивал как-то головой, да уж, грит,
здравствуй не здравствуй, а здоровья мне боле на сем свети не видать!
Тумка тово в те поры в слух не взял, посмеялси - ты, мол, еще меня
переживешь, а ин и недели не прошло...
а которой год скрипит, как сухое древо, а другой силен-здоров, да придет
косая - в одночасье свалит!
ить пойдет нехороший!
речи доходили до нее как сквозь воду. Надо же было столько долгих годов
провести в Орде и которую уже неделю брести к дому, чтобы тут, у самого
отчего порога, услышать, что единственный в родимом Княжеве близкий
человек - родной брат, Федор, - скончался, двух дней не дождав до встречи
с сестрой!
ордынском халате, а девочкой, Проськой, которую брат Федя обидно тянул за
нос и дергал когда-то за косы, и о чем сейчас вспоминалось, как о самом
дорогом, самом счастливом в далекой детской поре, где были посидки и
подруги, и <царская кукла>, и долгие зимние вечера, когда братья,
склоняясь к огарку свечи, зубрили мудрую грамоту, а она училась прясть,
привязав кудель к ножке стола, и матка говорила добродушно-ворчливо:
<Пряди, пряди, родимая, волку шелку на штаны!>
ухом.
прикрытую рядном, и когда хозяйка ушла, замерла, вздрагивая в беззвучных
рыданиях. Ничего и никого не осталось у нее на земле! Завтра она придет в
Княжево и тихо постоит у гроба, и отойдет, безвестная; на погосте
поклонится материной могиле, и - что еще? Побредет в Москву, глянет на
Грикшу в его монастыре, сходит в тот дом, где живет сейчас Федин сынок, и
там постоит, посмотрит на молодого хозяина, быть может, попросит воды и
пойдет странничать по широкой Руси, уже ничего не желая и никуда не
стремясь. С этим она и уснула, и видела вс° молодые, старопрежние и
тревожные сны, а вставши еще до зари, прибрала постель, тихонько
притворила клеть - лишь собака лениво брехнула раза два спросонья - и,
перекрестив приютивший ее и еще спящий дом, пошла по прохладной,
увлажненной росою дороге, по дороге, где каждый пригорок, каждая западинка
уже были знакомы до слез и помнились с детских лет, прямо на восход