он обращал на меня внимание, я бывал очень рад. Однажды мне пришлось
отвечать ему урок, который я хорошо знал, и я несколько раз сказал "главным
образом", "преимущественно" и "в сущности". Он посмотрел на меня с веселой
насмешкой и поставил хорошую отметку.
сущности, можете идти на место.
хвостом. Это, наконец, привлекает всеобщее внимание.
других, преподаватель в корпусе, - как единственной вещью, которой я там
научился, было искусство ходить на руках. И потом, по прошествии
значительного времени после моего ухода из корпуса, если мне приходилось
стать на руки, я сейчас же видел перед собой навощенный паркет
рекреационного зала, десятки ног, идущих рядом с моими руками, и бороду
моего классного наставника:
непобедимое отвращение. Я не любил людей, употребляющих уменьшительные в
ироническом смысле: нет более мелкой и бессильной подлости в языке. Я
замечал, что к таким выражениям прибегают чаще всего или люди недостаточно
культурные, или просто очень дурные, неизменно пребывающие в низости
человеческой. Присутствие моего классного наставника было само по себе
неприятно.
рассердиться на все и уйти домой; дом был далеко от меня, в другом городе,
на расстоянии суток езды по железной дороге. Зима, громадное темное здание
корпуса, плохо освещенные длинные коридоры, одиночество; мне было тяжело и
скучно. Учиться мне не хотелось; лежать на кровати не разрешалось. Мы
развлекались катаньем "на коньках" по свеженавощенному паркету; мы открывали
на всю ночь кран в умывальной, прыгали через табуретки и кафедры и держали
бесчисленные пари на котлеты, сладкое, сахар и макароны. Учились все
довольно средне, за исключением первого в классе Успенского, самого
усердного и несчастного кадета нашей роты. Он зубрил с исступлением; он
готовил уроки все время, с обеда до девяти часов вечера, когда мы ложились
спать. Вечерами он простаивал на коленях по полтора часа и молился,
беззвучно всхлипывая. Будучи сыном очень бедных родителей, он учился на
казенный счет и должен был непременно иметь хорошие отметки.
фигуру в длинной ночной рубахе перед небольшим образом над его изголовьем:
он спал через две кровати от меня.
каким говорил всегда, и сейчас же продолжал исступленным голосом: - Отче
наш! Иже еси на небесех... - причем слова молитвы он понимал плохо и говорил
"иже еси" так, как если бы это значило: "уж раз Ты на небе..."
еси на небесех" - это все вместе надо произносить.
маленькая белая фигурка на коленях. А утром гремел барабан, играла труба за
стеной и дежурный офицер проходил по рядам постели:
говорили по-русски чисто и правильно, и корпусные выражения мне резали слух.
Как-то раз я увидел ротную ведомость, где было написано: "Выдано столько-то
сукна на предмет постройки мундиров", а дальше было сказано о расходах на
"застекление" окон. Мы обсуждали эти выражения с двумя товарищами и решили,
что дежурный офицер, - мы были убеждены, что это написал он, -
необразованный человек; это вряд ли, впрочем, было далеко от истины, хотя
офицера, дежурившего в тот день, мы знали плохо: было только известно, что
он человек чрезвычайно религиозный. С религией в корпусе было строго: каждую
субботу и воскресенье нас водили в церковь; и этому хождению, от которого
никто не мог уклониться, я обязан был тем, что возненавидел православное
богослужение. Все в нем казалось мне противным: и жирные волосы тучного
дьякона, который громко сморкался в алтаре и, перед тем как начинать службу,
быстро дергал носом, прочищал горло коротким кашлем, и лишь потом глубокий
бас его тихо ревел: благослови, владыко! - и тоненький, смешной голос
священника, отвечавший из-за закрытых царских врат, облепленных позолотой,
иконами и толстоногими, плохо нарисованными ангелами с меланхолическими
лицами и толстыми губами:
веки веков...
пению других, отчего его лицо выражало невероятное напряжение; мне все это
казалось нелепым и ненужным, хотя я не всегда понимал почему. Но, уча Закон
Божий и читая Евангелие, я думал: - Какой же наш подполковник христианин? Он
не исполняет ни одной из заповедей, постоянно наказывает меня, ставит под
часы и оставляет "без сладенького". Разве Христос так учил?
Успенский, точно проверяя свои знания. - Это не про кадет сказано.
неприязненное отношение к религии и к корпусу еще более утвердилось.
вспоминался как тяжелый, каменный сон. Он все еще продолжал существовать
где-то в глубине меня; особенно хорошо я помнил запах воска на паркете и
вкус котлет с макаронами, и как только я слышал что-нибудь, напоминающее
это, я тотчас представлял себе громадные темные залы, ночники, дортуар,
длинные ночи и утренний барабан, Успенского в белой рубашке и подполковника,
бывшего плохим христианином. Эта жизнь была тяжела и бесплодна; и память о
каменном оцепенении корпуса была мне неприятна, как воспоминание о казарме,
или тюрьме, или о долгом пребывании в Богом забытом месте, в какой-нибудь
холодной железнодорожной сторожке, где-нибудь между Москвой и Смоленском,
затерявшейся в снегах, в безлюдном, морозном пространстве.
счастливыми годами моей жизни. Сначала - как в корпусе, так и в гимназии,
куда я потом поступил, - меня смущало количество моих одноклассников. Я не
знал, как мне относиться ко всем этим стриженым мальчикам. Я привык к тому,
что вокруг меня существует несколько жизней - матери, сестры, няни, которые
мне близки и знакомы; но такую массу новых и неизвестных людей я не мог
сразу воспринять. Я боялся потеряться в этой толпе, и инстинкт
самосохранения, обычно дремавший во мне, вдруг пробудился и вызвал в моем
характере ряд изменений, каких в иной обстановке со мной, наверное, не
произошло бы. Я часто стал говорить совсем не то, что думал, и поступать не
так, как следовало бы поступать; стал дерзок, утратил ту медлительность
движений и ответов, которая после смерти отца безраздельно воцарилась у нас
в доме, точно заколдованном холодным волшебством матери. Мне трудно было
дома отвыкать от гимназических привычек; однако это искусство я скоро
постиг. Я бессознательно понимал, что нельзя со всеми быть одинаковым;
поэтому после короткого периода маленьких домашних неурядиц я вновь стал
послушным мальчиком в семье; в гимназии же моя резкость была причиной того,
что меня наказывали чаще других. Хотя в семье я был самым неспособным, я все
же частично унаследовал от матери хорошую память, но восприятие мое никогда
не бывало непосредственно сознательным, и полный смысл того, что мне
объяснялось, я понимал лишь через некоторое время. Способности отца мне
передались в очень измененной форме: вместо его силы воли и терпения у меня
было упрямство, вместо охотничьих талантов - острого зрения, физической
неутомимости и точной наблюдательности - мне досталась только
необыкновенная, слепая любовь к животному миру и напряженный, но невольный и
бесцельный интерес ко всему, что происходило вокруг меня, что говорилось и
делалось. Занимался я очень неохотно, но учился хорошо; и только мое
поведение всегда служило предметом обсуждения в педагогическом совете.
Объяснялось это, помимо других причин, еще и тем, что у меня никогда не было
детского страха перед преподавателями, и чувства мои по отношению к ним я не
скрывал. Мой классный наставник жаловался матери на то, что я некультурен и
дерзок, хотя развит для своих лет почти исключительно. Мать, которую часто
вызывали в гимназию, говорила:
обращаться с детьми. Коля в семье очень тихий мальчик и вовсе не буян и не
дерзит обычно.
ней; она, поговорив со мной десять минут, отпускала меня.
наставник. - Не знаю, как вы этого достигаете. В классе же он нетерпим. - И
он обиженно разводил руками. Особенное осуждение и классного наставника, и
инспектора вызвала моя дерзость преподавателю истории (с ним у меня был
однажды такой разговор: - Кто такой Конрад Валленрод? - спросил я, так как
прочел это имя в книге и не знал его. Он ответил, подумав: - Такой же
хулиган, как и вы), который поставил меня к стенке за то, что я "неспокойно
сидел". Я был не очень виноват; мой сосед провел резинкой по моей голове -