на набережной, и опухший, лысоватый, грязноватый господин, в узких, не по
ногам парусиновых брюках и в странном, не то американском, не то просто
клоунском, жилете.
навстречу Мижуеву. - Четырев... Марусин... Подгурский...
опухший господин.
называть себя: казалось глупым повторять фамилию, которую, обыкновенно,
знали заранее, а не сказать было бы слишком. И это раздражало.
разобрать, добродушно или с какой-то тайной иронией.
то он соглашался, что его все знают, не то отвергал это, не то притворялся,
что отвергает. Он чувствовал, что в ней нет простоты, что это все видят, и
это было болезненно-тяжело.
скатерти массивные руки и тяжелым скошенным взглядом уставился на соседний
столик, за которым кутили три полные нарядные дамы и едва блестящие парадные
офицеры. На минуту воцарилось неловкое молчание. Опалов смотрел Мижуеву в
глаза дружелюбно, но так любопытно, точно перед ним внезапно сел белый
медведь. Всклокоченный Подгурский, похожий на узел грязного белья, втиснутый
в узенькие брюки и короткий парусиновый пиджачок, смотрел тоже любопытно, и
наглый жадный огонек горел в его маленьких острых глазках. Четырев и Марусин
молча пили пиво и, казалось, не замечали Мижуева. Мельком Мижуев заметил,
что мягкие слабые руки Марусина все время дрожали мелкой болезненной дрожью,
и вспомнил, что ему говорили, будто у него чахотка. Поразили его и глаза
Марусина: что-то недолговечное и необычайно прозрачное, как клочок милого
весеннего неба, было в них. И Мижуев подумал, что это, должно быть, очень
несчастный, чистый и добрый человек. Пробудилась к нему теплая жалость.
где-то с сухим треском падал стул, резко звенела о край стакана нетерпеливая
ложечка и высоко взлетали тонкие нотки женских голосов и их захлебывающийся,
точно от щекотки, призывный смех. Мелькали лакеи с салфетками, свет сверкал
в разноцветных рюмках, бутылках, блестках на гладкой полуоткрытой коже
женщин. А в широкие окна настороженно смотрела неотступная черная ночь.
было слышно, что имя Марии Сергеевны вызвало в нем неуловимое представление
о женской наготе.
болезненно-возбуждающее впечатление, что о ней даже говорят с особым
выражением. Когда-то это льстило ему, было остро, приятно видеть, как
бесплодно возбуждаются все мужчины той женщиной, всей наготой которой он
может пользоваться, когда захочет и как захочет, хотя бы самым жестоким и
бесстыдным образом. Но в последнее время он уловил в этом что-то
оскорбительное и неприятное: он стал вспоминать, что так начали говорить с
ней и о ней только тогда, когда она сошлась с ним. Так же прекрасна была она
и раньше, но какая-то чистота прикрывала ее. Своим прикосновением он как
будто стер эту чистоту и обнажил ее в унизительном и грубом виде
легкодоступной самки.
Опалов, и опять в этой радости Мижуев уловил нечто особенное: как будто
Опалов не сомневался, что Мария Сергеевна должна перейти к Пархоменко, и
решил, что это уже началось. Мижуев в его глазах был уже отставным
содержателем,
ответил Опалов.
меня дело есть...
Опалов.
откровенное нахальство выскочило в его голосе.
усмехнулся и протянул через стол бумажку. Что-то искреннее понравилось ему в
той наглости.
даст Мижуев, но при виде денег глазки его сверкнули еще наглее. Он взял
бумажку и очень, естественно сунул ее в карман всползающего на живот, не то
американского, не то клоунского, не то просто жалкого засаленного жилета.
девушки, глаза Марусина со сдержанной улыбкой поднялись на Подгурского и
застенчиво опустились, не коснувшись лица Мижуева. Четырев молча смотрел
через головы внутрь ресторана и, казалось, ничего не видел.
его было видно, что мысль о займе поздно пришла и ему в голову.
беллетрист, он - миллионер, а что хуже, еще неизвестно!..
стояло тонкое наблюдательное любопытство. Четырев и Марусин добродушно
засмеялись, причем этот добродушный смех у желчного Четырева поразил
Мижуева. Но он и сам улыбнулся.
сообщить всем радостную весть. - Угостите-ка нас, Федор Иванович,
шампанским. А?.. Почему же нет?..
проходимец, с первого слова садящийся ему на голову, и притом так откровенно
и просто.
внимания на то, что весь ресторан повернулся в их сторону.
стоявший вблизи Мижуева, точно охотничья собака на стойке, быстро подсеменил
к нему, с самым приятным видом потирая свои крошечные ручки. Подгурский
начал заказывать ужин. Он делал это так уверенно, точно всю жизнь только и
делал, что пышно и тонко ел. Мижуев даже посмотрел на него. Подгурский, с
ловкостью фокусника все видя и все успевая, бросил:
пьют!
своего тона, спросил Мижуев.
как рюмку водки.
погреб. Старичок распорядитель вежливо тряс баками, в чем-то урезонивая
безапелляционного Подгурского. А тот ожил: поредевшие волосы встали у него
дыбом и клочьями, глазки засверкали нагло и жадно, нелепый жилет нахально
выставился вперед. Он острил, кричал, пил, и видно было, что он чувствует
себя если не счастливым, то, по крайней мере, сытым. Мижуев смотрел на него
и с непонятным удовольствием видел, что этому господину равно нет дела ни до
Мижуева, ни до его миллионов, ни до Четырева, ни до чего на свете. У него
есть шампанское, сигары, есть остроты, а все остальное важно только
постольку, поскольку оно его слушает и кормит.
молчали, только изредка перекидываясь фразами, и внимательно, как слушают
только художники, прислушивались ко всему вокруг. Казалось только, что они
совершенно и намеренно не замечают Мижуева. И это мучило его. Зато Опалов не
спускал с него глаз, по-прежнему выжидательно любопытных. Все время он
старался поддерживать с ним разговор, острил, забавлял, вставлял меткие
замечания, сквозь тонкую игру которых ясно сквозило желание понравиться
Мижуеву.
вырезом на розовой нежной спине.
свете голая кожа у женщин всегда кажется мокрой?
он прекрасно заметил тайную угодливость Опалова и смеется. - Придумайте
получше... Это - дешево!.. Почему именно при ресторанном?..
защищающим свое замечание:
ресторанный свет всегда спутан влажными парами...
правда, что там, где много женщин, всегда пахнет пудрой, духами и падалью?
мгновенно оглядел взглядом всю ее фигуру и сказал Подгурскому, но глядя на