Может быть, это вовсе и не так страшно... и на самом деле я окажусь
героем..."
свежей холодной простыне, сейчас же поймал себя на том, что раз он говорил
себе, что не надо думать "об этом", то, следовательно, он думает об этом, и
понял, что действительно думает.
своим телом, то будет легче. Тогда он насильно встал с постели и в одном
белье, большой, сильный и красивый, пошел в комнату к горничной Тане.
и сном. Таня уже спала, и спящая не была похожа на горничную. Кружево
сорочки, которую купил ей Зарницкий, обнажая круглое смуглое плечо,
придавало ей вид пышный и сладострастный. Она проснулась, когда Зарницкий
стал ложиться рядом на согретую его постель, и, открыв темные острые глазки,
улыбнулась ему как-то особенно, с почтением прислуги и уверенностью женщины
в том, что она нужна и приятна. От нее раздражающе пахнуло на Зарницкого
странным смешанным запахом чистого, пахнущего мылом белья, сонной женщины и
чем-то похожим на мускус. Он вдруг почувствовал привычное неудержимое
сладострастие своего переполненного жизненными соками тела, и,
действительно, забывая все мысли и все мучения, стал целовать ее в мягкую,
упругую и бархатистую грудь, одной рукой уже стягивая с ее ног и живота
рубашку и вздрагивая от прикосновений своих холодных пальцев к неуловимо
нежной, горячей, как огонь, коже ее молодого крепкого тела.
тело, он наслаждался долго, замучив покорную, обожающую его, как высшее
существо, теплую, гибкую, молодую женщину, и, когда ушел к себе, все тело
его сладко ныло от полного разнеживающего удовлетворения, и в руках, и в
ногах, и в мозгу была томная, счастливая лень.
лениво стал думать.
тянулась одна, прямая и спокойная. Вдруг все показалось очень просто и
совсем не так ужасно. Только что насладившееся тело подсказало ему то, что
нужно было для того, чтобы успокоить и свою душу.
бы никогда того, за что я погиб... Какое же мне дело тогда и до торжества
революции, и... тому подобное. Я есть центр вселенной, для меня все
существует только постольку, поскольку я сам существую, а с моей смертью все
исчезает. Значит, я принес бы себя в жертву за мираж, которого для меня
после смерти не будет... Это вовсе не трусость, а просто логика... Боязнь
других, стыда и тому подобное, вот что действительно трусость... Да, не хочу
умирать ни для кого и ни за кого, не хочу и не умру... И те идиоты, которые
умрут, будут только идиоты и не больше... Лавренко же говорит, что жизнь
есть борьба существования со смертью, а благо жизни в осуществлении своей
свободы... Ну, я не хочу умирать, значит, хочу жить, потому что мне этого
хочется. Хочу быть свободным, бороться со смертью и мнением людей, и,
значит, я прав..."
он сам изгонял что-то светлое, дорогое, во что он верил и верит и сейчас,
несмотря ни на что.
с жизнью... той жизнью, которая всегда звала и зовет меня быть смелым,
твердым, свободным от страха..."
и есть жизнь, смерть и есть смерть..."
прогремел глухой выстрел. Зарницкий быстро поднял голову.
Зарницкий сидел на кровати и слушал, слыша только встревоженное биение
своего сердца. Кругом стоял неподвижный глухой мрак.
безмолвная суета. Тревога стала расти больше и больше. Зарницкий поспешно
встал и, шагая нагревшимися босыми ногами по холодному полу, подошел к окну.
Он встал на стул, отворил форточку и высунул голову на улицу.
грудь. Зубы забили дрожь, и по спине проползло что-то холодное и неприятное.
Все было пусто и тихо, и, чернея окнами, неподвижно стояли напротив темные,
как будто вымершие дома.
ознобной дрожи. Потом заснул и спал до утра тяжелым и кошмарным сном, в
котором все, что он думал и видел днем, сплеталось в болезненные, неуловимо
быстрые видения, принимая необыкновенные, странные формы.
тоской. Наступал день, которым надо было или, может быть, кончить свою
жизнь, или, наверное, принять неизбежный унизительный позор, и он уже знал,
что именно будет.
VI
и прекрасно, как всегда. Высоко над городом и морем заголубел
нежно-прозрачный небесный свод, и неподвижно, в мечтательно-радостном
ожидании солнца, замерли далекие облака. Они розовели все ярче и ярче; все
синее становилось небо, и поэтому чувствовалось неуклонное и торжественное
приближение дня, с его блеском, теплом и светом.
умереть, которые должны были убивать и которые должны были принять в свои
души мрачное и безобразное зрелище смерти, еще спали. В городе было пусто, и
в густой голубизне моря неподвижно застывшие белели и пестрели трубы и мачты
судов. Только в порту, где прекратилась обычная бойко- и суетливо-шумная
жизнь, невнятно и неопределенно уже рос смутный и зловещий гул. Но он был
так ограничен и слаб в бесконечном просторе утра, что здесь, в окраинных
переулках, где шел Сливин, уступал самым простым и ничтожным звукам.
карманы. Ему было холодно от бессонной ночи, вытянувшей из тела бодрость и
теплоту. Костлявые длинные ноги, похожие на две кочерги в болтающихся
штанах, шагали непомерно широко, а худое студенческое пальто болталось между
ними уныло, как от осеннего ветра. Торчащие лопатки горбились, позеленевший
картуз лез на уши.
внезапно останавливалась и на что-то, ей одной видимое, заглядывала своими
зелеными, странными глазами в щели и подвальные окна.
хотелось думать что-то трогательное и печальное так, чтобы в этом
трогательном и печальном были и эта кошка, и небо, и утро, и сам Сливин.
Хотелось потихоньку плакать, а когда кошка вдруг скрылась под забором,
Сливин почувствовал себя одиноким, заброшенным, как потерявшийся мальчик.
он все-таки переживет это время, и, когда настанет новое, смутное, в то же
время ярко представляющееся, он будет еще счастливее именно оттого, что
теперь переживает такую тоску.
И почему должны убить именно меня... Это глупо!.. и это трусость!..
малодушие, и больше ничего!.."
пыли прямо в нос Сливину.
скользящей по изгибам мозга мысли, что пусть лучше всех убьют, только не
его.
себе и стараясь, чтобы никто в мире не догадался об этой подлой мысли, не
плюнул ему, Сливину, в глаза, как это надо было бы сделать, он принял
суетливый деловой вид и, подавив то, что упорно ныло в груди, ускорил шаги и
повернул в переулок, где жили Зек.
ногу и жуя отвислыми губами, огромная худая лошадь со страдальческими
добрыми глазами. От дверей до телеги дорожкой желтела раздерганная солома и
валялись рогожки с бечевками. Дворник и ломовой, дюжие и равнодушные ко
всему люди, пыхтя, тащили из прихожей сундук, а сам старый Зек, торопливый и
седенький старичок, похожий на старого воробья, красный и раздраженный,
суетился возле них.
оторопелую фигуру Сливина, сердито вскрикнул: - А!.. А мы вот бежим... На
старости лет!.. Скажите, Виталий Федорович, что же это такое?..
стал говорить о том, что революционеры ни в грош не ставят чужой жизни, и
что это подло.
отлично все понимаю, но с какой стати страдать мирным жителям?.. Ну пусть
они сами идут на смерть, на виселицу, куда угодно, пусть они святые, но
мы-то тут при чем?..
чемоданов, рогож, соломы и перевернутой мебели и молчал. Он всегда мог
говорить только с людьми, в которых был уверен, что они думают как раз в том
же духе, как и он. Старый же Зек всегда был ему чужой, и Сливин, как
мальчик, боялся его и терялся в его присутствии.