проигнорировать. Смерть, поймавшая Кидзуки как-то майской ночью, когда нам
было по семнадцать лет, одновременно поймала и меня.
В свою восемнадцатую весну я ощущал этот сгусток воздуха внутри своего
тела. Однако одновременно я старался не задумываться об этом серьезно.
Смутно я осознавал, что серьезность не обязательно означает приближение к
истине.
Но сколько я ни думал, а смерть была фактом серьезным. Без конца топтался
я на месте внутри этого невыносимого противоречия. Сейчас вспоминаю это и
думаю, какое парадоксальное это было время. Когда в царстве жизни все
вращалось вокруг смерти.
Ночь, в которой смешались кровь и слезы
В следующую субботу Наоко позвонила мне, и в воскресенье у нас было
свидание. Можно, пожалуй, назвать это просто свиданием. Другое подходящее
слово на ум не приходит.
Как и до этого, мы ходили по улицам, попили кофе в каком-то кафе, вечером
поужинали, сказали друг другу "пока" и расстались.
Она, как и прежде, лишь изредка произносила что-то, но ее это, кажется,
нисколько не волновало, и я тоже, понимая это, не говорил ничего. Когда
появлялось желание, мы рассказывали друг другу о своей жизни, об учебе в
университете, но все это были короткие повествования, не имеющие никакого
продолжения. О прошлом мы ничего не говорили. Мы по большей части
отдавались лишь ходьбе по улицам. Спасибо Токио с его широкими улицами, по
которым сколько ни шагай, конца им нет.
Почти каждую неделю мы встречались и вот так гуляли. Она шла впереди, я
чуть позади.
У нее было несколько заколок разной формы, и всегда было видно ее правое
ухо. От того, что видел я ее постоянно сзади, я и сейчас этот ее образ со
спины помню отчетливо. Она когда смущалась, часто трогала рукой заколку. И
всегда утирала рот платком. У нее была привычка утирать рот платком,
прежде чем что-то рассказать. Я наблюдал это все, и постепенно проникался
к ней симпатией.
Она училась в женском университете на окраине Мусасино. Это был приличный
университет, известный своим уровнем преподавания английского языка. Рядом
с ее домом текла речка с чистой водой, и там мы тоже иногда гуляли.
Она, бывало, приглашала меня зайти к ней домой и готовила что-нибудь
поесть, но хоть мы и оставались там с ней наедине вдвоем, она, казалось,
этого даже не замечает. Комната была чистенькая, в ней не было ничего
лишнего, и если бы не ее чулки, висевшие для просушки в углу рядом с
окном, и не сказать было, что здесь живет девушка.
Она жила скромно и просто, друзей у нее, похоже, почти не было. Поверить
было трудно, что она, какой я ее знал в школьные годы, вот так живет. Я
помнил ее по тем временам всегда ярко одевающейся, окруженной толпой
друзей.
Глядя на эту комнату, вдруг подумалось, что она, может быть, также как и
я, хотела начать новую жизнь там, где ее никто не будет знать, уехав из
родных мест поступать в университет.
- Я этот университет потому выбрала, что из нашей школы никто в него не
поступал, - сказала Наоко с улыбкой. - Потому и поступила. Все ведь хотят
в университет покруче поступить. Правда?
Впрочем, нельзя сказать, что наши отношения с Наоко никак не развивались.
Постепенно, постепенно она ко мне привыкла, я тоже к ней привязался.
После летних каникул, когда начался новый семестр, она как-то совершенно
естественно, словно так и должно быть, начала ходить не впереди меня, а
рядом. Мне это показалось знаком того, что она меня признала своим другом,
и ничего не имел против того, чтобы ходить с ней, видя ее милое плечо
рядом с моим.
Мы вдвоем ходили с ней по улицам Токио, куда глаза глядят. Поднимались в
гору, перебирались через реку, переходили железнодорожные пути - шли, куда
придется. Специально куда-то не ходили. Просто хорошо было идти пешком. Мы
шли вперед с таким упорством, точно отправляли религиозный обряд по
изгнанию злых духов. Если шел дождь - шли, укрывшись зонтом.
Пришла осень, дворик студгородка покрылся опавшей листвой вяза.
Чувствовался запах осени, когда наденешь свитер. Я выбросил сносившиеся
туфли и купил новые, шведские.
О чем мы разговаривали в то время, не помню совершенно. Наверное, ни о чем
серьезном. Как и прежде, ничего о прошлом мы не говорили. Имя Кидзуки в
наших разговорах почти не упоминалось. Как и прежде, много мы не говорили,
и уже привычно было сидеть друг против друга где-нибудь в чайной, не
говоря ни слова.
Она спросила про Штурмовика, я рассказал ей. Как-то раз Штурмовик пошел на
свидание с однокурсницей (с географического факультета, естественно), и
уже под вечер вернулся, очень раздосадованный. Было это в июне. Он спросил
меня : "С-слышь, Ватанабэ. А вот, это, с д-девушкой когда встречаешься, о
чем с ней разговаривать надо?"
Не помню, что я ему ответил, но вопрос он задал явно не по адресу.
В июле в его отсутствие кто-то снял со стены фото Амстердама и взамен
повесил фото моста "Золотые ворота" в Сан-Франциско. Просто кому-то было
интересно, сможет ли Штурмовик онанировать на "Золотые ворота". "Еще как,
прямо тащится, " - сообразительно отвечал я, и кто-то повесил на этот раз
фотографию снежных горных вершин. Каждый раз, когда картинка менялась,
Штурмовик приходил в сильное замешательство.
- Ну кто это м-м-мог сделать? - восклицал он.
- А что, нормально же. Вон фотки какие все классные. Спасибо надо сказать,
какая разница, кто? - утешал я его.
- Конечно, но все равно неприятно, - говорил он.
Когда я рассказывал такие истории про Штурмовика, Наоко неизменно
хохотала. Я часто рассказывал ей о нем, так как смеялась она совсем редко,
хотя по правде сказать, делать его героем анекдотов мне особого
удовольствия не доставляло.
Он был всего лишь черезчур прямолинеен, третий сын из семьи с не очень
большим достатком. У него была маленькая мечта в жизни - рисовать карты.
Кому придет в голову смеяться над этим?
Тем не менее "анекдоты от Штурмовика" уже вовсю ходили по общежитию, и я
ничего с этим поделать не мог, как бы ни хотел. Да и мне было всегда
приятно видеть Наоко смеющейся. И я продолжал подкидывать зубоскалам
истории про своего соседа.
Только раз Наоко спросила меня, есть ли у меня подруга. Я рассказал ей о
девушке, с которой расстался. Хорошая, мол, девушка, и спать с ней было
хорошо, и сейчас иногда скучаю по ней, но отчего-то не сошлись
характерами. Такое чувство, что у меня в душе твердый панцирь, и лишь
очень немногие могут его пробить и забраться внутрь, сказал я. Наверное,
сказал я, потому и не получается у меня никого полюбить как следует.
- Ты никогда никого не любил? - спросила она.
- Никогда.
Больше она ничего не спрашивала.
Закончилась осень, холодный ветер пронизывал улицы, а она иногда
прислонялась к моей руке. Сквозь ее длинное пальто с капюшоном я
чувствовал, как она дышит. Она опиралась своей рукой о мою, клала руку в
карман моего пальто, а когда было совсем холодно, дрожала, ухватившись за
мою руку. Но не боле того. Никакого иного смысла в этих ее действиях не
было.
Я неизменно шагал, сунув руки в карманы пальто. И я, и она носили туфли на
резиновой подошве, так что шаги наши были почти не слышны. Лишь когда под
ноги попадались опавшие листья огромных платанусов, слышался сухой шелест.
Слушая эти звуки, я испытывал жалость к Наоко. Не моя рука была ей нужна,
а кого-то другого. Не мое тепло ей было нужно, а кого-то другого. Я не мог
отделаться от непонятной досады на то, что я - это я.
Чем ближе подступала зима, тем еще сильнее, чем раньше, ощущалось, какие
прозрачные у нее глаза. То была совершенно никуда не ведущая прозрачность.
Порой она без всякой причины пристально смотрела мне в глаза, точно
пытаясь в них что-то найти, и каждый раз я при этом испытывал странное
ощущение чего-то холодного, чего-то невыносимого.
Думалось, что, наверное, она пытается что-то мне сообщить. Но словами
этого она выразить не может. Вернее даже не может разобраться в этом
внутри себя самой, не то что выразить словами. И поэтому ничего не
говорит. Поэтому часто трогает свою заколку, вытирает губы платком и без
причины смотрит мне в глаза.
Хотелось при случае обнять Наоко и прижать к себе, но каждый раз я,
поколебавшись, от этой мысли отказывался. Боялся, что вдруг обижу ее этим.
Так вот мы и бродили всегда по улицам Токио, а она продолжала искать слова
в пустоте.
Ребята в общежитии подшучивали надо мной, когда Наоко звонила мне по
телефону или когда я уходил с утра по воскресеньям. По-другому, наверное,
и быть не могло, но все решили, что у меня появилась любовница. Невозможно
было никому ничего объяснить, да и надобности такой не было, и я просто не
обращал на них внимания.
Вечером, когда мы расставались, и я возвращался, кто-нибудь подходил ко
мне с пошлыми вопросиками, типа, какие позы мы отрабатывали, как у нее это
дело выглядит, какого цвета нижнее белье, а я каждый раз как-нибудь
отшучивался.
Так я из восемнадцатилетнего стал девятнадцатилетним. Солнце вставало и
садилось, флаг поднимался и опускался. По воскресеньям - свидание с
подругой умершего приятеля. Чем я сейчас занимаюсь, чем собираюсь
заняться, было совершенно неясно.
В универе мы читали Клоделя, читали Расина, читали Эйзенштейна, однако