read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:

ЭТО ИНТЕРЕСНО

Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com



- Что с ней?
- Напилась! - отвернулся Должанский, пряча лицо.
Тогда я что-то начала вспоминать.
- Она часто пьет, - продолжал Должанский. - Нажирается до беспамятства. Я уже устал. Я подумал: "Если это так хорошо, если она пьет каждый день и звереет и ей нравится ее состояние, то, может быть, мне тоже попробовать? Хотя бы ей назло". Я попробовал, и, ты знаешь, ничего, меня быстро забирает, даже с пива. А когда она пьет, у нее лицо аж сводит, и видеть я это не могу...
И меня поразило не то, что Должанский влез ночью ко мне в окно, и даже не то, что мы с ним никогда нормально не разговаривали и это был первый наш разговор, а то, что история про пьяную мать и то, как он сидит на моем подоконнике, пряча лицо, его переживания мне что-то напомнили, словно бы это уже когда-то было в моей жизни, и я точно так же переживала и старалась не зарыдать... Мне было жаль Должанского, но к жалости примешивалось чувство посильнее: я понимала, что он испытывает то же, с такой же силой, точно так же, как я давным-давно, в детстве, в Новосибирске...
А потом, когда я возвращалась домой вечером, уже были сумерки, на меня из темноты шагнула совершенно пьяная женщина и попросила: "Пожалуйста, отведите меня домой, здесь недалеко!" Я взяла ее под руку, и у нее лицо было застывшее от вина, как будто бы сведенные мышцы, как бы из камня, и это было лицо Юлии. Я вспомнила из детства пьяное напряжение ее лица, а потом просто ее спокойное лицо, и я поверить не могла, что это она передо мной, ничуть не изменившаяся, совсем такая же, как то-гда, когда я притворялась, что сплю, а она склонялась надо мной, чтобы укрыть еще одним одеялом, а на кухне под батареей спала пьяная Инесса Донова.
- Я вымолила тебя вчера ночью, - сказала я.
По Юлии я тосковала. Юлия постепенно забывалась, но тоска так и не проходила, а когда я слышала об ее выставках, бабка Марина говорила: "Не ходи! Она теперь известная!", и вдруг она снова появилась в моей жизни...
Однажды я шла из школы, во дворе на качелях сидели Должанский и Рома Соловей, и еще с ними была девушка в узеньких брючках, лет двадцати. Они пили пиво из бутылок, из горла, и я видела широкое ру-мяное лицо Ромы в черных кудрях и тоненький профиль девушки, а Должанский сидел ко мне спиной, но он все равно меня заметил. Я увидела его слегка сведенное лицо и поняла, что он пьян. Он вдруг поднял руку и легко шлепнул девушку, она так же легко ударила его по руке. И я тогда ужасно разозлилась на Должанского, даже не за то, что он шлепнул де-вушку, а за то, как она стукнула его по руке. Я поняла тогда, что его бьют так вовсе не в первый раз и он давно привык; что ему не запре-щают, с ним капризничают. Я поняла тогда, почему он так легко пережи-вает то, что его бьют в школе наши мальчики ногами, - потому что он знает, что его еще бьют и по-другому, рукой по пальцам, легко-легко, как никого из них. А он, худенький, легкий Должанский, просто чувствует свое преимущество над нашими подросшими хриплоголосыми парнями, и бьют его вовсе не за то, что он не дает списать алгебру, а за то, что он дразнит их собой. У меня была к нему ревность и жалость. Жалость за то, что он сидел на моем подоконнике и пытался не зарыдать, а ревность за то, что помимо школьной жизни, которая была мне доступна, у него была еще другая жизнь где-то во взрослых двадцатилетних компаниях Ромы Соловья, где ему улыбаются и бьют по руке, где с ним все на равных и куда я не вхожа...
Бабка Марина говорила:
- Вот рыжая-то, мать вашего Вадика, сильно пьет, а мальчик у нее очень даже чистенький и одет хорошо, хотя и не броско! Пить для женщины - по-зор, но мальчика своего - все равно любит!
Бабки на лавке кивали. А мимо как раз ехал на велосипеде Должанский, дребезжа звонком, быстро-быстро прокручивая педали легкими ногами в упругих носочках.
- Вот он поехал, - сказала бабка Марина.
И бабки опять закивали.
Вечером бабка Марина потребовала от меня фотографию нашего класса. В первом ряду были наши мутноглазые учителя вокруг директрисы с орденом на груди.
- Этот, что ли, Вадим? - спросила бабка Марина.
- Этот.
- Красивенький... Только...
- Только что?
- Да не пойму я! Он вроде бы лицом ну совсем ребенок, но как-то старше вас!
Перед тем как записать четвертый сон, не сон даже, а галлюцинацию, нужно рассказать еще несколько историй.
Три ночи подряд я пьянствовала в разных компаниях. Сначала с Должанским у какой-то чахлой поэтессы, потом у Славика, в поисках Юлии, и потом снова с Должанским и Лизой в музее Станиславского.
Первая ночь.
У нее квартирка была совсем маленькая, только комната да кухня и два окна в полстены, и дуло так сильно, что мы с Должанским даже раздеваться не стали, так в пальто и сидели вокруг ее маленького столика. В комнате стоял шкаф с зеркалом, диванчик и телевизор прямо на полу. А на стене - детская фотография. Она маленькая, лет четырех, с красными бантами, с плюшевым медведем на руках, рядом старший брат, лет шести, очень похожи друг на друга, только у брата - родинка на левой щеке... Она поэтесса из Литературного института.
- Мне в Салавате все говорили, что я странная, весь город. Даже родители. Они кричали мне часто: "Ты, Зойка, нас всех удивляешь!", они не понимают, что все поэты всегда странные, и я такая же! Я взяла как-то вазу дома разбила хрустальную, родители испугались, даже не орали, поняли наконец, что я не такая, как все!
Должанский - мне: Видишь фотографию? У нее брат - в тюрьме! За кражу сел...
Я смотрю на стенку, куда показывает Должанский: шестилетний мальчишка выглядывает из-за плеча сестры - беззубая улыбка фотографу, челка до глаз, подстриженная клочьями, наверное, сестра стригла...
- Да, - кивнула Зоя. - У нас многие из двора сели, как мой брат. Мы все вместе по улицам бегали маленькими и даже думать не думали, что половина по тюрьмам пойдет! Когда мой брат пошел в школу, буквам научился, стал мне поздравления писать к разным праздникам, а мама говорила, что он многие буквы пишет не в ту сторону. Я даже помню, как он один раз меня с днем рождения поздравил, открытка такая была, с розами, и все буквы "р" - задом наперед! Он написал тогда:
Зоя, Зоя, ты как роза,
Только разница одна -
Роза вянет от мороза,
Ну а Зоя - никогда!
Они так поздравляли всех девочек из класса на Восьмое марта, а он про меня тоже не забыл, я так радовалась!
А еще один парень у нас был, так его вообще к расстрелу приговорили. Он был младше меня на два года и во дворе, когда мы играли в "прятки" или в "салочки", с нами не бегал. Тихий мальчик был, и с ним ничего не хотелось. Никогда. Хотя выглядел он совсем обычно, как все мы. Только взгляд его был, я не знаю, как будто бы он с самого начала понял, что умрет в юности!
А когда мы все выросли, он стал встречаться с одной девушкой и даже жениться на ней хотел, не для баловства встречался, а серьезно; значит, не думал о смерти...
И вот как-то он ее проводил домой, а потом пошел и убил таксиста с какими-то там помощниками. Оказалось, что у них такая банда уже очень давно и что они уже третьего таксиста зарезали, а их никак не могут поймать...
А потом мне вызов прислали из Литературного института, что я конкурс прошла на поэзию, и я уехала в Москву сдавать экзамены, пока его судили, а потом, когда я вернулась в Салават на каникулы, я прочитала в газете, что вся банда поймана, и его поймали первым, и уже судили, и что приговор приведен в исполнение!
А когда я встала, чтобы ближе рассмотреть фотографию ее брата на стене, я увидела тетрадку на столике со стихами, там на полях бы-ли розочки нарисованы и большеглазые кукольные головки. Мы так же в детстве рисовали в песенниках, еще в Новосибирске... Два сероглазых ре-бенка улыбались фотографу с фотографии, их наряжали, рубашечки им гладили. У мальчика веснушки на щеках, молочные зубы выпадают, родинка на левой щеке... И я вспомнила, как в Новосибирске мы в песенниках пи-сали странички примет:
"Глаза карие - к любви,
Глаза зеленые - к измене,
Смотрит в сторону - не любит,
Родинка на левой щеке - к несчастью..."
А потом она принесла из кухни гитару с наклейками и запела тоненьким простуженным голосом:
Той бледной луной озарился
Тот старый кладбищенский двор,
И над сырою могилой
Плакал молоденький вор!
Ах, мамочка, милая мама!
Зачем ты так рано ушла,
Зачем ты дитя погубила,
Отца-подлеца не нашла?
(Потом он плачет, вспоминает свою жизнь, ругает отца, которого, естественно, никогда не видел, и умирает...)
Тут бледной луной озарился
Тот старый кладбищенский двор,
И над двойною могилой
Плакал отец-прокурор!
Песня из нашего детства, из наших двух дворов. Я представила, как мой отец, которого я в жизни не видела, пел где-нибудь в подъезде с другими подростками, такими же, как ее брат, с пивными бутылками на подоконнике, с простудой вокруг губ; как зябко было стоять им в подъезде на сквозняке, в куртках и свитерах, из которых они давно выросли. И когда становилось совсем нестерпимо холодно от сквозняка и выпитого пива, они по очереди грели свои покрасневшие руки на батарее...
Я же своих родителей знаю только из рассказов, они умерли в юности, и я сейчас о них думаю, ну, словно бы мы с ними - ровесники...
Вторая ночь.
Когда я вошла в его комнату - он сидел спиной к двери, согнувшись над проволочками электронных часов. Его жилет клетчатый так натя-нулся на лопатках, что даже бугорки позвоночника проступили; а от рубашки его пахло прачечной, как будто бы старый заношенный ситец постирали и прогладили горячим утюгом, а запах еще не растворился...
- Зашла, потому что Юлии нет? - спросил он ласково.
Я промолчала.
- У меня мама приехала вчера вечером из Салавата, - стал рассказывать он, так на меня и не оборачиваясь. "У нас, - говорит, - Слава, совсем ничего нет в магазинах, все по карточкам, даже хлеб, хоть, - говорит, - у тебя в Москве отъемся!"
Он повесил в своей комнате над продавленным диванчиком фотообои: тоскливые березки над рекой, по реке плывет катер с пассажирами, самих пассажиров не видно, только контуры золотистых головок на палубе. Похоже на обложку журнала "Природа и мы" из какого-то унылого детства.
- Это я пятно жирное на стене спрятал, - наконец обернулся он. - И для уюта, так сказать!
- Ладно, Слава, - сказала я, показывая на рисунки Юлии над фотообоями. - Давно ее нет?
- Да мне все равно, сколько ее нет! - крикнул он своим ласковым голо-сом. - Пусть хоть вообще не приходит! Она для меня - никто! Я ее сосед. - И он поднял на меня свое лицо постаревшего мальчика с остреньким но-сиком и тонкими растрепанными бровями: - Я вчера на кухню выхожу, а она рисунки выбрасывает. "Ты что делаешь? - говорю. - Если тебе не надо, давай мне! Ты потом сама поймешь, как это здорово!"
И тут вошла его мать, толстая, в сарафане, расставленном по шву.
- Кушать с нами будете? - спросила она, стесняясь. - Меня Клавдия Ивановна звать. Ты бы, Слава, хоть со стола убрал, а то разложил здесь свои конструкции и все сидишь, водку свою пьешь...
Мы сидели под фотообоями за маленьким Славиным столиком и ели подогретую тушенку с вермишелью.
- У нас плохо в Салавате с питанием, - говорила Клавдия Ивановна. - Мяса не достать даже на рынке, я на рынок-то уже давно не хожу, у меня только пенсия... Не вещи же мне продавать? У нас начальник обкома самый богатый был. Его судили недавно. Он, говорят, жену свою заставлял кошек обдирать и на рынок нести, как нормальное мясо...
У него аквариум стоял с двумя жабами - Дашкой и Машкой. Он наливал водки по чуть-чуть себе и мне и косился на аквариум.
- На, Дашенька, поцелуй пальчик! - говорил он, щурясь над желтоватой водой. В ответ слышалось бульканье.
- Это он все из-за соседки своей бесстыжей пьет, - доверительно ска-зала мне Клавдия Ивановна. - А я сама раньше фотографом была, мы со Славиком на это и жили! Мы были нищие, но веселые, не то что сейчас! Я на утренниках детей фотографировала, сначала всех вместе, как они поют, а потом по отдельности. По отдельности сложнее всего. Я дожидалась момента, когда ребенок интереснее всего выглядит, и тогда только снимала. Потом ко мне на дом детей стали приводить. Все нарядные: белый верх, черный низ, у девочек - банты. А мы со Славиком жили тогда на первом этаже, окнами во двор, я его нафотографировала по-всякому, на окна карточки повесила и написала "Фотоателье"... А сейчас такой угрюмый ходит, такой угрюмый, хоть бы слово сказал, нет, все про ху-дожницу свою думает...
По телевизору кто-то пел.
- Вот девочки рвутся в телевизор, - сказал Слава, - из желания бессмертия, а ты одна никуда не рвешься, не то что в телевизор, ты да-же не учишься нигде, только за Юлией своей носишься по всей Москве!
- Ты сам за ней носишься, - сказала я. - Только все без толку!
- Без толку, - ласково повторил Слава. - Я ей один раз сказал: мне от тебя ничего не надо. У меня Люська для личной жизни есть, но если ты скажешь, я ведь на тебе женюсь, а Люську - взашей прогоню! А она мне: "Ты, Слава, человек добрый, только как же я выйду за тебя замуж, ког-да ты ошибаешься в ударениях и падежи все время путаешь?" А вчера к ней мужики пришли, говорят правильно, без ошибок, и я понимаю, что они по делам, по искусству, так сказать, только мне все равно каза-лось, что в коридоре стены горят!
А Клавдия Ивановна сидела рядом со мной на диване, гладила ме-ня по волосам и приговаривала: "Расти коса до пояса, не вырони ни волоса, ты расти коса до пят, до московских до ребят". А потом сказала мне:
- Вы такая маленькая, а что-то совсем напились! И совсем меня не слушаете!
А я подумала про Славу: "Вот мы берем у него деньги, пьем, едим за его счет, живем целыми днями, поджидая Юлию, и за то, что мы были приживальщиками в его доме, он стал приживальщиком в нашей жизни". Когда мы говорили между собой, он почти всегда молчал, только слушал очень внимательно, и если мы говорили о Юлии, он тут же просил повторить.
- Мне не нравится, Слава, как ты живешь! Я человек простой и многого не понимаю, - говорила Клавдия Ивановна, - но я все равно вижу, ты мучаешься! Они все выворачиваются наизнанку, они так привыкли с самого детства, и у них уже не понять - где нутро, а где одежка, а ты не мо-жешь как они, ты человек без их утонченности, вот они и забавляются, глядя на тебя, да еще и деньги у тебя берут на выпивку всякую! Им боль твоя только на забаву, они вспоминают о тебе только потому, что ты живешь рядом с их Юлией! А уж про нее я даже и говорить не хочу! 3нал бы ты, Слава, каково мне на все это смотреть!
А Слава допивал свою водку и все время спрашивал у меня:
- Как ты думаешь, ну хоть завтра она появится?
Третья ночь.
У метро "Маяковская" был митинг. На ступеньках на перевернутом ящике сидел Должанский и продавал пиво. Лучший ученик нашего класса вот уже третий год по окончании школы торговал пивом у метро и рабо-тал ночным сторожем в музее Станиславского.
- Привет, Дима! - сказала я. - Почем твое пиво?
- Как обычно, - отвечал он. - По сто.
- Берут?
- Расходится!
Рыжие мужики хрипло пели на митинге. Из метро вынырнула Лиза Донова в шелковом шарфе и легкой курточке, следом шел молодой человек, он был черноволос и желтоват слегка, но красив.
- Это Сапожок, - сказала мне Лиза. - Мой сосед по поезду. Мы уже месяц не можем расстаться!
- Я за него боюсь, - говорила мне Лиза, пока мы шли в музей Станиславского. - Он такой суицидальный. Он татарин наполовину, а так - с ним весело! Ты же знаешь, я всегда что-нибудь интересное подберу. Сначала - Ирочка из Небедаги, теперь вот Сапожок...
Мы сидели у Должанского в маленьком домике Станислав-
ского, в каморочке для сторожа, с окном во всю стену и маленьким балкончиком с последним почерневшим уже снегом, с красненькими огоньками сигнализа-ции на стене. Сапожок сидел, растопырив локти в стороны, слегка выдвинув вперед нижнюю челюсть, и угрюмо смотрел на Должанского. Должанский сидел напротив, точно так же выставив вперед подбородок, и тоже молчал. Мы с Лизой разливались соловьем под их тягостное молчание.
Лиза: Однажды я ушла с чужого дня рождения в наш грилек. Я была нарядная, в красном платье, на каблуках. Мне никто не наливал. Тогда я села в уголок за мой любимый столик и стала подрабатывать тем, что открывала пивные бутылки вот так! - и она лихо открыла бутылку зубами и как вакханка выплюнула крышку. - Давали отпить ровно половину. И в конце концов я так напилась, что, когда закрылся грилек и меня и моих па-тронов попросили, я решила прилечь где-нибудь здесь же, неподалеку. Компания моя расползлась, а я упала прямо в лужу. Лежу в луже, и мне ничего не надо. И тут поднимает меня какой-то человек в приталенном костюме. "Учитель младшей школы Иванов", - говорит. Дальше я не интересовалась. Как раз осень была. Дети с мамами из школы идут, и я в красном платье с учителем Ивановым. Дошли мы до моей общаги, а я была такая грязная, что нас даже на вахте не остановили. Но в моей комнате учителю младшей школы Иванову что-то от меня понадоби-лось, поэтому я пошла к двум моим однокурсникам и говорю: "У меня в комнате учитель!" А они мне: "Сиди, пей чай!" А когда они вернулись, а вернулись они скоро-скоро, то с радостью победителей сообщили мне: "Нет больше учителя младшей школы Иванова!" С тех пор я его больше никогда не видела...
У Лизы уличный сибирский говорок с хрипотцой, как будто бы зима и она простудилась на морозе. Сапожок угрюмо пил пиво из горлышка, в стака-ны не наливал, сидел молча, и темные его глаза постепенно мутнели.
Я - Лизе: А я знаю про учительницу средней школы! Я как-то шла домой от метро "Смоленская", и вот у киосков с мороженым понимаю, что не дой-ду. И тут навстречу мне женщина. Лицо доброе-доброе. Почти знакомое. В глазах - легкий укор. Волосы в шишку стянуты. Вокруг шишки - коса. Я ей: "Женщина, сжальтесь! Отведите меня домой!" Она согласилась. Сердце не камень! Мы спустились в переход, а там нищие сидят. Чуть старше меня. Жалко - калеки. И перед ними кепки, а в кепках не мелочь, а маленькие красные яблочки-ранетки, на продажу. Я крикнула им: "Мужики! Давайте напьемся!" Но моя женщина заругала меня шепотом и потянула в глубь перехода. А они нам вслед: "Девчонки! Девчонки! Вы куда?" - и кидаются ранетками. И мы с женщиной отбивались от ранеток, и она кричала мне на бегу - не узнаю ли я ее, а я кричала ей, что нет, не узнаю. И она сказала тогда: "Я у вас в пятом классе географию преподавала, тройки тебе с натяжкой в журнал ставила, а ты вон какая выросла!" - и сдала меня на руки баб-ке моей Марине. С тех пор я в свою бывшую школу не захожу!
- А я знаю про татарина, - сказал Сапожок. - Я жил у него в дворницкой. Даже двор его вонючий иногда за него подметал. Однажды я купил ноги с копытами для холодца, а мой татарин болел. Он лежал на койке животом вниз и просил, чтобы я не выключал свет в коридоре. А я как-то ночью проснулся - свет выключить, гляжу - а он спит с открытыми глазами, зрачки мутные в белой пленке, и в них лампочка из коридора отражается. А потом он стал бояться теней в коридоре и все шептал мне на ухо: "Они давно за мной следят... Замышляют что-то...", подкрадывался так тихо-нечко со спины и шептал, а у самого губы мокрые и такие полные и все время дрожат... А я очень хотел те мои ноги с копытами для холодца, и я их берег, специально оттягивал момент. Я уже совсем один подметал двор, татарин не мог работать, а кто не работает - тот не ест! Я при-ду, кину ему кусок хлеба прямо в койку, чтоб он не сдох, а потом си-жу и думаю о разном, о чем захочу...
А как-то я пришел, он сидит на кухне и ест мои ноги с копытами, а сам - худой-худой, и в зрачках лампочка отражается... Я ничего не сказал, я выгнал наутро его на работу, и когда он вернулся, я подложил ему в койку обглоданные ноги с копытами для холодца и выключил свет в коридоре... Когда он вошел, он сначала заскулил от темноты, скулил и ждал - не приду ли я на по-мощь, но я не шел, тогда он медленно пополз в комнату, и мне показалось, что он стал видеть в темноте... А когда он дополз до своей кровати и нащупал там копыта для холодца, он заплакал, совсем как ребенок у соседей напротив, а потом уснул... А утром он все звал кого-то, и все плакал, плакал, и совсем не видел меня...
Сапожок шумно отпивал пиво из горлышка, каждый раз высоко запрокидывая голову, показывая небольшой желтый кадык, и говорил с придыханием, как бы с легким свистом.
- Лиза, - позвал Должанский. - Скажи своему Калигуле, ну этому, как там его, Сапожку, что мы пойдем с ним за пивом.
Сапожок посмотрел пьяно своими умными, замутненными слегка глазами, похожими на глазки голубей с бульваров, на глазки тех самых раскормлен-ных голубей с круглым зобом, и просвистел, что он согласен...
А я помню, как в детстве, когда к Юлии приходили гости и что-то пили у нее на кухне или Юлия выпивала где-то сама по себе, бабка Марина качала головой и говорила: "Юлочка-то наша что-то совсем запилась", и когда я выходила во двор, я так же, как бабка Марина, качала головой и говорила Косте Котикову: "Юлочка запилась!" А у магазина мы часто встречали Инессу Донову, она просила денег и по-птичьи кланялась, и ее голос был не то рыдание, не то чириканье, и нам с Костей было весело смотреть за Инессой, пока однажды я не увидела ту же птичью гримасу у Юлии и такую же рваную речь. "Юля, ты погибнешь", - сказала как--то бабка Марина. Вот тогда я испугалась не на шутку, и каждый раз, когда я встречала ее пьяной, мне казалось, что она умирает, что я теряю ее раз и навсегда. Она становилась как откормленные голуби из парка, ее рваная речь была как клокотание из их короткого, теплого горла. Потом я представляла раздавленных голубей на тротуаре с маленькими глазками в мутной пленке...
Лиза: Я очень люблю Инессу и очень ее ненавижу. Я уже измучилась жить с двумя этими чувствами... Мне было лет тринадцать, и мы с моей мамашей и подругой ее из театра поехали в лес. Обе они так нажрались, что ползали друг за другом на четвереньках по лужайке. Я часто видела Инессу пьяной и уже давно привыкла, но в таком состоянии я не видела ее ни-когда. Я только рыдала, я даже домой не могла пойти, потому что я не знала дороги домой, я тогда даже адреса собственного не помнила, понимаешь? А потом пришли два каких-то мужика с водкой, и я только помню, что из кустов то голый зад Инессы показывался, то по-
дружки ее, Танечки Зотовой, и следом поднялись мужики, застегивая штаны...
Каждый раз, когда я плакала, уткнувшись в живот Юлии, она обе-щала мне: "Я больше не буду. Никогда!" Я верила, успокаивалась, а потом, когда приходили гости, она всегда просила: "Уберите бутылку со стола. Ребенок волнуется...", и даже вино они разливали в чашки. Но выдавал их даже не запах вина в прихожей и даже не их лица, окаменевшие как под заморозкой врача, а мое ощущение смерти. Мне сразу казалось - рядом смерть, но боялась я только за Юлию...
Лиза: А когда моя бабушка умерла, я почти не плакала, я не могла, я только ей с утра записочки в гроб положила, чтобы она меня простила... Ее не на что было хоронить, Инесса бегала по всем знакомым - просила денег, ей актеры из театра взялись помочь. Гроб несли, могилу закапы-вали. А потом на поминках, когда все перепились, я сказала одному из них остаться. Он даже сначала не поверил, смотрел на меня круглыми глазами и молчал. Из утверждения жизни я сказала ему остаться, понимаешь? Что смерти нет и что мы с ним ее сейчас победим.
В детстве Юлия водила меня в театр "Красный факел" на детские спектакли, Инесса бесплатно проводила нас в осветительскую будку, я смотрела спектакль, а они рядом тихонько пили. И эти актеры с поминок продолжали играть в детских спектаклях свои роли-травести так же спокойно, как будто бы ничего, ничего не случилось, и смерти нет, и жизни, одно только детство осталось, не их, а чужое детство, и они, уже совсем постаревшие, передразнивают детей...
Я видела из окна, как в маленьком садике Станиславского Должанский выливал остатки пива в черный мартовский снег, а потом вдруг сам свалился в этот же снег, упал лицом. Наверное, пьян был. А мне казалось сверху, что он плачет, как тогда в детстве, на моем подоконнике, так же, как я в детстве оплакивала Юлию, так же, как Лиза оплакивала Инессу. Сапожок спал в соседней комнате между сигнализацией и служебным шкаф-чиком со швабрами, как птица, полузакрыв глаза, слегка приоткрыв рот, как бы улыбаясь во сне, показывая в разрез улыбки ровные зубы азиата. Он расписал стены музея цветными фломастерами: "К Твоим ногам припадаю, Аллах!", сплел в рисунке хитрые восточные узоры и уснул, прижимая к груди герань с подоконника.
И потом, той же ночью, когда мы с Должанским кувыркались в душе под струями воды, я ничего не думала и не чувствовала ничего, кроме пустоты и нежности к ласкам на час. Он спросил у меня, люблю ли я его, и я тут же ответила, что нет. И когда мы уже одевались, он стоял в джинсах, все еще по пояс голый, и я смотрела на его слабое тело московского юноши с этими впалыми ключицами, я вдруг вспомнила, каким он был подростком, как его голого вносили к нам в раздевалку на физкультуре и то, как однажды мы с ним танцевали, у него была рубашка, расстегнутая почти до половины, до него можно было дотрагиваться, и его отделяла от меня только эта рубашка, так заботливо вы-глаженная его мамой. Я была в дорогих неуклюжих туфлях, купленных на вкус бабки Марины, я все время наступала ему на ноги и спотыкалась. В полумраке кружилась Лида Яготтинцева в окружении мальчиков, и когда ее плоское лицо попадало вдруг в полоску света, то казалось, что оно посыпано известью или снегом. Должанский молчал. Я знала, почему он молчит. С того самого вечера, когда он залез ко мне в окно, я уже не просто сидела на крыше, а наблюдала за его окнами. И этой ночью я все время видела его шатающуюся мать и то, как он ходил за ней тенью, и когда она с грохотом распахнула окна во двор, то в наступившую неожиданно тишину вдруг вырвался голос Должанского:
- Ну ляг спать, я тебя умоляю! - И в этом "умоляю" вовсе не было детс-кой мольбы, это была последняя грань, прежде чем кого-то ударить...
Лида Яготтинцева слегка щурилась, чтобы получше нас рассмотреть.
- Пойдем поговорим, - сказала она, когда музыка кончилась. И я зачем--то послушно, как овца, вышла в коридор, и когда я спотыкалась на пути в женский туалет в своих дорогих неразношенных туфлях, она подтал-кивала меня в спину.
- У меня пропал кошелек, - сказала она. - Такой розовенький с кнопо-чкой, я думаю, что это ты взяла вчера после физкультуры...
И тут в женский туалет вошли два пьяных активиста, Кириллин, в галстуке лопатой, и Янкевич в мелких прыщичках.
- Оленька, - спросил Янкевич ласково. - Ты украла кошелек?
А Кириллин сопел и пробовал расстегнуть пуговицу на моем платье своими негнущимися пальцами с плоскими ногтями. И все мы четверо прекрасно знали, что никакой кошелек ни с какой кнопочкой никогда в жизни у Лиды не пропадал и что им просто хочется, чтобы я сейчас, стоя в жен-ском туалете, у кафельной стены, в своих неуклюжих туфлях зарыдала бы точно так же, как однажды в пятом классе, когда нас с Должанским отлупили после уроков.
- Сколько денег было в твоем кошельке, Лидочка? - продолжал Янкевич, кисленько улыбаясь.
- Сто рублей, Толик, - ответила Лида Яготтинцева, в упор рассматривая квадратные носки моих туфель.
И я вдруг с размаху оттолкнула пьяного Янкевича и выбежала из туалета. Навстречу мне бежал Должанский, вытирая кровь из-под носа, а я издалека не видела, что это кровь, просто - розовое облачко у губ... Мы выбежали с Должанским во двор, а за нами мчались два пьяных активиста и Лида Яготтинцева позади всех.
- Не ждите меня! - кричала она. - Главное, поймать их!
Мы бежали по школьному палисаднику, прячась за кустами, и тут, на на-ше счастье, незакаленный организм Янкевича не выдержал, коньяк взял свое, и его стало рвать прямо в клумбу с тюльпанами.
- Они там, они в кустах... - настаивала Лида Яготтинцева. Но перепуганный Кириллин поддерживал за плечи своего друга, тяжело дышал и не двигался с места.
А мы с Должанским, прячась за кустами сирени, перелезли на стройку через школьный забор.
Мы присели на первом этаже сломанного дома, и вдруг Должанский заплакал, и тут пошел самый первый майский дождь в мае, из-за забора рвалась сирень, краснел край клумбы тюльпанов, над которыми корчился активист Янкевич, белели слепые окна школы, и мы сидели на подоконнике и пили дешевое кислое вино, которое Должанский молча достал из сумки и молча протянул мне. Самое первое вино в моей жизни. И сразу же после первых глотков обострилось ощущение жизни, и в то же время мир во-
круг виделся как сквозь стекло...
- Я пью ей назло... - шептал мне Должанский. - Вернее, сначала думал, что назло, а потом мне стало нравиться...
Мы сидели с ним рядом, равные, одинаково избитые нашими одноклассниками, одинаково пьяные. И тут Должанский потянулся ко мне с поце-луем, и я почувствовала только влажное облачко вокруг своих губ и легкий запах вина, и через его плечо я видела двор стройки, во дворе стояла цистерна с надписью "молоко", вся забрызганная известкой.
- Ты в первый раз? - спросил у меня Должанский, и равенство наше опять исчезло. - Ко мне пойдем? - спросил он ласково, с легким превос-ходством.
И когда мы с ним шли по Вспольному переулку все еще пьяные, он спро-сил:
- Может быть, отвести тебя домой? Тебя будут искать!
- Нет, - отрезала я, показывая, что я такая же, как он.
Нам открыла мать Должанского, и я увидела, что Должанскому стыдно за то, что он привел меня.
- Подожди здесь, - сказал он. И я стояла в их бедненькой прихожей. Из прихожей мне была видна их кухня, и я видела, как они сидят за столом, как они рады друг другу и как они разговаривают между собой... И я поняла в тот момент, что они настолько друг друга любят, что просто забыли обо мне, и что нельзя третьему видеть любовь двоих, а они так беспощадно мне ее показывали, и я была лишней в их любви... Вот тогда--то Должанский сделал мне больно в первый раз.
Я сидела в маленькой комнатке Должанского, душной от теплой май-ской ночи, несмотря на распахнутое окно; и в открытое окно свесилась ветка каштана в распахнутых листьях, а из кухни доносился их приглушенный разговор, и я даже слов не могла разобрать...
Потом, когда я проснулась наутро в комнате Должанского, он спал рядом со мной, совсем по-детски раскинувшись, и что-то слащаво-развращенное появилось в его хорошеньком личике. Листья каштана, свесившиеся в окно, стали как обмякшие пальцы. Я вспомнила ночь любви с Должанским, и то, как мы пили на стройке, и то, что в этой жизни он любит только свою мать, и больше ему никто не нужен.
Всю ночь мне снилось, как я бегаю за ним по стройке из комнаты в комнату заброшенного дома со старыми пожелтевшими обоями, с обвали-вшимися лестницами, с осыпавшимися потолками, и вот в одной из комнат под старыми, полусгнившими тряпками кто-то спит, но я не вижу кто. Из-под солдатской шинели видна желтоватая рука, и я хочу дотронуться до этой руки, как вдруг понимаю, что это не Должанский, это солдат со стройки. Он поднимает на меня свое плоское лицо и смотрит из-под тяжелых желтоватых век, ничего не говорит, только смотрит...
Мы тихо-тихо вышли на улицу. Было раннее утро. Еще даже темно.
- Пока, - равнодушно сказал Должанский. Лицо у него было как обычно, то-лько с легкими тенями вокруг глаз, в память о бессонной ночи, совершенно чужое...
Мать Должанского говорила потом:
- Я открываю дверь, ты весь заплаканный стоишь, у тебя кровь под но-сом. А рядом - незнакомая девочка гладит тебя по голове... И я только потом увидела, что вы совершенно пьяные. Лица-то у вас совсем еще дет-ские. Смотреть было невозможно! Но я ничего не сказала, потому что не мне, Дима, тебя укорять!
Наконец появилась Юлия. Она сказала мне:
- Ты все время пьешь, Оля, и свистишь мне про свои страдания... Я не хочу тебя видеть. Мне это неинтересно!
- И ты смеешь упрекать меня в том, что я пью? Ты же сама валяешься во всех лужах и пропиваешь последние деньги!
- У меня другие лужи, и последние деньги другие! Я при этом еще работаю, и работаю много, а ты - только шляешься с Лизой. Но мы с Лизой уже сформировались как личности, а ты - до сих пор никто! Я боюсь, что ты просто сопьешься, и еще я боюсь, что ты - посредственность! Ты на всю жизнь останешься автором одного-единственного рассказа...
Всю ночь читала Газданова "Ночные дороги". Тоска падения, написанная с угрюмой точностью физиологического очерка блестящими русскими словами. Нас интересует падение до тех пор, пока мы сами не пали. Нас тянет к пороку, нам кажется, что порок красив, он проникает в наши самые сокровенные мысли, а это не красота, это соблазн. И когда мы уто-ляем свои мутные страсти, когда мы уже пали до конца, то наше падение становится нам скучным. Так и я читала Газданова.
Четвертый сон.
Ночь, ночь была в моей комнате. Мутным было окно от нагретого воздуха, и жарко, как бывает только тогда, когда ночь уже перевалила за середину. И вот я вижу боковым зрением, что у моей кровати кто-то сто-ит, бледный до прозрачности, кривящийся от улыбки. Я боюсь на него оглянуться. И как раз в тот момент, когда я почувствовала страх, он сел на край моей кровати. И я вижу - Слава, но только не Слава на самом деле, а некто, взявший его лицо, и поэтому оно слегка вкривь, как косая улыбочка. И он говорит, говорит мне что-то и ласково изнуряет меня своими рассказами, а под конец спраши-вает шепотом:
- Ты боишься?



Страницы: 1 2 3 4 5 6 [ 7 ] 8
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.