- немцев. "Почему, - думал я, - Бог не покарал их всех до единого, не стер с
лица земли их города?" А потом стал ненавидеть за это и самого Бога,
посчитав, что Он оставил меня и мой народ, который когда-то называл своим
избранником. Я заявлял даже, что Бога нет вовсе.
головой и реку, что течет прочь из города; травинки меж булыжников мостовой;
детей, которые шарахались от меня на улице, потому что я такой безобразный.
Они не виноваты. Есть французская пословица: "Кто все поймет, тот все
простит". Когда познаешь людей, их доверчивость и страхи, их алчность и
стремление к власти, их невежество и покорность тому, кто кричит громче
всех, начинаешь прощать. Да, все можно простить. Нельзя только забыть.
прощения. Вот здесь-то и кроется настоящая несправедливость. Ведь они все
еще среди нас - ходят по земле, работают в конторах, обедают в ресторанах,
смеются, жмут руки честным людям и называют их товарищами. Они будут и
дальше жить не как изгнанники, а как уважаемые граждане и своим злом
навсегда втопчут в грязь целый народ. Вот в чем главная несправедливость.
за все сделанное мной вопреки его воле, а это немало.
***
рабочего, ветерана первой мировой войны, смерть родителей вскоре после
прихода Гитлера к власти.
года благодаря вмешательству начальника Саломона не трогали. Но в конце
концов его взяли в Берлине, куда он поехал по делам. После лагеря для
перемещенных лиц Таубера вместе с другими евреями запихнули в вагон
товарного поезда, шедшего на восток.
***
шесть дней и семь ночей. Поезд вдруг стал, полоски света из щелей подсказали
мне, что на воле день. Голова кружилась от усталости и вони. Снаружи кто-то
закричал, лязгнули засовы, двери вагона отворились. Хорошо, что я, еще
недавно одетый в белую рубашку и отглаженные брюки, не мог видеть самого
себя. Достаточно было взглянуть на других.
закричали от боли. Под напором сзади на станцию высыпало полвагона -
смердящая толпа спотыкавшихся людей. Я стоял сбоку от двери, потому не
вывалился наружу, спустился одним из последних, по-человечески.
переговаривались и кричали на непонятном языке или стояли поодаль,
презрительно смотрели на нас. В вагоне на полу осталось лежать человек
тридцать - побитых, затоптанных. Остальные, голодные, полуослепшие, потные,
в вонючих лохмотьях, кое-как держались на ногах. От жажды мой язык присох к
нёбу, опух и почернел, губы запеклись и потрескались.
восемнадцать - из Вены. Около половины "груза" составляли женщины и дети.
Охранники бегали по платформе, дубинками строили вывезенных в некие подобия
колонн, чтобы отвести в город. Но в какой? И на каком языке они говорили?
Потом я узнал, что город называется Рига, а эсэсовские охранники были
набраны из местных подонков.
буквами J (от немецкого JUDE - еврей) на груди и спине. Это была особая
команда из гетто, ее привезли вынести из вагонов трупы и похоронить
мертвецов за городом. Команду охраняли десятка полтора человек тоже с
буквами J на груди и спине, но подпоясанных армейскими ремнями, с дубинками
в руках. А назывались они еврейскими "капо", их кормили лучше остальных
заключенных.
возвышался на каком-то ящике и с презрительной ухмылкой рассматривал
несколько тысяч ходячих скелетов, заполнявших перрон. Эсэсовец постукивал по
сапогу хлыстом из плетеной кожи. Зеленая форма с серебряными сдвоенными
молниями на правой петлице сидела на нем как влитая. На левой был обозначен
его чин. Капитан.
Потом я узнал, что он отъявленный садист, уже известный под именем, которым
его впоследствии станут называть союзники: Рижский мясник. Так я
повстречался с капитаном СС Эдуардом Рошманном .
поселение. Когда привезли нас, коренных евреев там осталось всего несколько
сотен: меньше чем за три недели Рошманн и его заместитель Краузе уничтожили
их почти полностью.
юга концлагерь окружала стена, а остальные три стороны были забраны колючей
проволокой. Единственные ворота стояли на северной стороне, а около них -
две сторожевые башни с эсэсовцами из латышей. От ворот прямо к середке гетто
шла "Масе калну иела", или Маленькая холмистая улица. Справа от нее (если
смотреть с севера на юг, встав лицом к воротам) лежала "Блех пляц", то есть
Оловянная площадь, где заключенным объявляли наказания, проводили
переклички, выбирали, кого послать на тяжелые работы, а кого повесить.
Посреди площади стояла виселица о восьми стальных крюках. Она никогда не
пустовала. Каждый вечер вешали по меньшей мере шестерых, но часто крюков не
хватало, и людей казнили в несколько заходов, пока Рошманн не оставался
доволен своей работой.
жили двенадцать - пятнадцать тысяч человек, поэтому для нашей партии в пять
тысяч места было предостаточно. Но после нас эшелоны с людьми стали
приходить ежедневно, пока население гетто не увеличилось до тридцати или
сорока тысяч, и с прибытием каждого нового поезда кого-то из заключенных
уничтожали, чтобы освободить место для новичков, иначе скученность стала бы
угрожать жизни всех, а этого Рошманн допустить не мог.
Каждое утро обитателей лагеря, а это были в основном мужчины - женщин и
детей убивали гораздо чаще, - собирали на Оловянной площади тычками
прикладов в спину. Начиналась перекличка. Имен не называли, просто
пересчитывали и делили на рабочие группы. Изо дня в день почти всех мужчин,
женщин и детей строили и гнали в построенные неподалеку мастерские на
двенадцать часов подневольного труда.
архитектором, видел, как работают они, и справился бы. Я рассчитал верно:
плотники нужны везде, и меня отправили на ближайшую лесопилку, где из
местных сосен делали сборные блиндажи для солдат.
лесопилка стояла в низине, на холодном сыром ветру, дующем с побережья.
воды, в которой изредка попадались картофелины, - и еще пол-литра его же с
куском черного хлеба по вечерам, когда мы возвращались в гетто.
глазах у всех. И все-таки выжить можно было, только подкармливаясь на
стороне.
его холуев вставали у входа и обыскивали некоторых. Они наугад вызывали
мужчину, женщину или ребенка, заставляли его раздеться у ворот. Если у
несчастного находилась картофелина или ломоть хлеба, его оставляли там же
ждать, когда остальные дойдут до Оловянной площади. После подходил Рошманн с
охранниками и обреченными. Мужчины взбирались на эшафот и с веревками на шее
ждали конца переклички. Потом Рошманн проходил мимо виселицы и, улыбаясь
каждому смертнику, вышибал у него из-под ног табуретку. Иногда он только
притворялся: в последний миг останавливал ногу и раскатисто хохотал, увидев,
как трепещет, ощутив под собой опору, осужденный, которому казалось, что он
уже болтается в петле.
любил послушать такого. Он притворялся, что глуховат, склонял голову поближе
и просил: "Говорите погромче. Что вы сказали?"
он поворачивался к своим холуям и говорил: "Черт возьми, мне, пожалуй,
придется купить слуховой аппарат..."
изуверским выдумкам не было конца.
заставляли смотреть, как вешают мужчин, особенно если среди них был ее муж
или брат. Потом Рошманн приказывал ей стать на колени перед нами, и ее
налысо остригал лагерный парикмахер. После переклички несчастную вели за
ворота, заставляли копать неглубокую могилу. Затем она становилась перед ней
на колени, и Рошманн или кто-то другой стрелял ей прямо в затылок. Смотреть
на эти казни запрещалось, но охранники-латыши поговаривали, будто Рошманн
часто стрелял над ухом, чтобы оглушенная женщина падала в могилу,
карабкалась наверх и вновь становилась на колени. В другой раз он стрелял из
незаряженного пистолета, так что женщина, уже приготовившаяся умирать,
слышала только щелчок затвора. Словом, Рошманн изумлял даже
подонков-охранников...
звали Олли Адлер, привезли, по-моему, из Мюнхена. Она была необычайно
красива и понравилась Рошманну. Он сделал ее любовницей - официально она
именовалась домоправительницей, потому что связи между эсэсовцами и
еврейками запрещались. Когда ей разрешали приходить в лагерь, она приносила