- сказал он Рослову. - Вы обратили внимание на то, что он воспроизводил
бессмысленный для него текст с механической точностью магнитофонной
записи. Не сбился ни на одном слове, словно цитировал по журналу или
учебнику.
складам.
Рослов.
Галлюцинация могла, конечно, обострить память, - задумчиво согласился
Керн, - но от кого он мог слышать, с кем общался? Практически - ни с кем.
Нелюдим и замкнут. Да и нет у нас таких, чьи разговоры могли бы породить
эту биомагнитофонную запись. Несколько спившихся курортников, два
студента-наркомана и бывший врач - параноик. О "параметрах" они знают не
больше Пэррота. Нет, это категорически отпадает.
Предположить, что он придумал все это уже в период болезни, трудно - не
тот интеллект. Болезнь, конечно, могла обострить фантазию, но не у него.
Да и патологические нарушения психики - несомненно следствие, а не причина
галлюцинации.
сознании и мышлении? - спросил Рослов. - Кто-то или что-то очень точно
прогнозировали последствия происшедшего.
лечащего врача, - заключил он. - На вашем месте я бы не рисковал.
вышедшего в отставку инспектора уголовной полиции города Гамильтона.
Корнхилл, привезший их в белый коралловый домик с такими же плитами
открытой веранды, тотчас же уехал, сославшись на неотложные дела. Смэтс,
располневший и обрюзгший, больше похожий на трактирщика, чем на
полицейского, понимающе усмехнулся:
солидарности не хочет признаться в этом в вашем присутствии.
что привидевшееся вам на острове происходило в действительности!
вставая, вынул из шкафчика под рукой и водрузил на стол открытую бутылку
виски. - Начнем? Или вы предпочитаете модный джин с тоником?
Смэтс и отхлебнул из бутылки. - Только виски я не взял с собой, когда
поехал на остров. Поехал трезвый с утра.
Корнхилл сказал, что об этом подумал и Смайли. Что ж, голова у старого
Боба варит. Только все это вздор. Остров чист и нетронут, как девушка
перед первым причастием. Такой же белый и гладенький. Не совсем обычной
формы коралловый риф, на девять десятых захлестываемый океанской волной. Я
облазил его вдоль и поперек, куда только мог заползти человек, и ничего не
нашел. Хотел уехать, но не успел.
дом и закрываете ставни, а в море, если у вас нет прикрытия, вы
беспризорны и беззащитны под огнем небесной артиллерии и ракет и под водой
миллионов брандспойтов и водометов. Я покорился судьбе и вытянулся плашмя
на белой коралловой горке. Но ни капли воды не упало на ее спинку, ни одна
молния не опалила ее мраморной белизны. Остров как бы оказался в эпицентре
урагана, окруженный сомкнутым кольцом грозы.
Должно быть, он очень любил этот рассказ, как любит актер свой лучший
концертный номер.
надвигалась с горизонта. Время как бы сместилось. Из бушующей грозовой
бури я попал в тревожную тишь предгрозья. А кругом вместо кипящего океана
расстилалась плоская глиняная пустыня, и вдали в облаке желтой пыли темнел
смутно обрисованный, почти неразличимый в пыльном тумане город. А я стоял,
как и здесь, близ вершины, только не белой коралловой горки, а большой
отлогой горы без единой травинки, каменно-рыжей, в клубах гонимой западным
ветром пыли, зловещей глыбы нелепо вспучившейся земли. У ее подножия
шумели крохотные, как в телевизоре, человечки, различимые только по одежде
- кто в белом, кто в черном.
по-английски.
По-арамейски - Голгофа. А кто это "мы"?
сообразил, кто я и где, обалдело смотрел на свои почему-то голые ноги в
зарубцевавшихся шрамах, жилистые ноги бегуна или велосипедного гонщика. С
моими, инспекторскими, у них не было ничего общего, но, вероятно, что-то
от инспектора Смэтса осталось во мне и откликнулось удивленно и
встревоженно на это внезапное перемещение во времени и в пространстве.
Потом это "что-то" погасло. Я уже был римским солдатом, старым поседевшим
волком, отшагавшим тысячи миль по колониальным дорогам империи. Таких, как
я, было много - с двадцатипятилетним армейским стажем, собранные в
легионах подальше от Рима. Что я помнил тогда, сейчас забылось - должно
быть, разные страны и дороги, голые трупы, содранные одежды и кровь
повсюду одного цвета. Помню только, как стояли там под дьявольским солнцем
в одних набедренных повязках, как дикари, с дротиками, сбросив все
железное, нестерпимо раскалившееся на солнце, - панцирь, шлем, поножи,
даже мечи. Рубахами, смоченными в теплой тухлой воде из поднятой на гору
бочки, повязали головы и проклинали все и всех - императора и богов,
прокуратора и повешенных, которых почему-то было велено охранять от толпы
внизу, чтоб не отбили. А кому нужны три полутрупа, распятые на столбах на
вершине горы?
католической семье и с детства помнившая все евангельские подробности.
христианской догматики. Но все это вранье, мисс. Накануне поездки, в
гостях у Корнхилла, епископ Джонсон назвал меня богохульником потому, что
я усомнился в истинности четырех евангелий. Сказал, что это комиксы
первого века с героем-суперменом Христом. Так и оказалось, когда Бог
сподобил меня увидеть все это воочию. Ну, Бог там или не Бог, только я был
трезв и не накурился какой-нибудь дряни, а видел все это, как вас, даже
отчетливее: свету по крайней мере больше было. Но не было ни крестов, ни
Христа. Стояли обыкновенные столбы с перекладинами в виде буквы "Т",
врытые за ночь нашими же солдатами; никто столбов на себе не тащил - их
привезли на длинных низких повозках те же солдаты из претории и за весь
труд не получили ничего, кроме одежды казненных. А это тряпье не купили бы
даже нищие у городских синагог: вешали ведь простолюдинов, мятежников,
партизан по-нашему, убивших несколько дней назад императорского курьера из
Рима. Прокуратор так разгневался, что судил их сам без синедриона, осудил
и - бац! - на виселицу с перебитыми суставами. Никого не помиловал, никого
не обменивал, рук не мыл. Это я все уже после скорректировал, а тогда даже
не интересовался - висят трое голых с дощечками на груди и смерти не
просят, потому что уже кончились на таком солнцепеке.
среднего дощечка с надписью "Царь иудейский"?
неграмотности. Тем более по-гречески и по-арамейски, а по-латыни центурион
прочел: tumultuosi - по-нашему "мятежники".
бородкой, а посреди висел рыжий верзила с желтым пухом на лице и заячьей
губой. Голого его можно было в зоопарке показывать вместо гориллы. Звали
его Вар для краткости, а уже дома, заглянув в Библию, я догадался, что это
Варавва. Не освободил его, значит, Пилат, а повесил для острастки. А как
орали внизу, даже на горе было слышно. Выскочил один в черной хламиде до
колен, прорвался сквозь заслон конников и побежал вверх, вопя: "Горе вам,
горе! Еще придет час вашей гибели". Я толкнул его легонько дротиком в
грудь, он и затих. Жарко было, да и копье хорошо наточено. А туча шла и
шла. Как мы ее ждали, как провиант в походе или глоток вина в таверне,
когда отпускают в город. И грянул гром, совсем как в Библии, и хлынул
ливень. Только я опять не промок, потому что он снова хлестал вокруг
острова, а на белую пленку из коралла не попадало ни капли. Тут я сам себе
или кто-то во мне говорит: "Прав был - вранье. Теперь убедился? История
всегда писалась в чьих-нибудь интересах". Кто это сказал во мне, не знаю,