расточат и предадут казням, кмети погинут на ратях... Земля, приявшая себе
главу недостойного, будет паки наказана недостойным повелителем своим,
наказана паче грозы господней! А грех пред Господом будет все одно токмо
на нем одном, на главе, на князе. С ним, с князем, которого в земном бытии
будут все едино спасать, лелеять и холить, каков бы он ни был, разочтется
Бог. В этом ли, загробном бытии - неважно. И тут вот - ужас власти. И
искус великий: не поверить в господень суд! Да, ты прав, батюшка, и
крестник твой, Алексий, прав сугубо: нужен святой! Земле, языку, боярам и
паче всего ему самому, московскому князю Семену!
полнилась туманом. Небо светлело. Протяжно перекликались кормчие на судах.
Близил рассвет.
веселый, уже охваченный солнцем. Внизу, по берегу, тянулись нескончаемыми
рядами анбары, лабазы, лавки, целые хороводы судов, лес мачт, цветные и
рыжие паруса, и гомон гомонился, утренний гомон словно бы и вовсе
неусыпавшего торга.
любуясь раскинувшейся красотой. Вон там он поставил бы свой двор, вон там,
на самый глядень, вознес храм Богоматери... Вот эдак глядючи, без слова
понятно, почему столь долгая пря идет за этот казовый город!
и река вся заиграла голубыми атласными переливами.
этот миг ему в очи бросились двое верхаконных, что стремительно, насколько
позволял крутой спуск, спешили с горы к московскому вымолу. Передовой,
левой рукою натягивая поводья, правою, сняв шапку, махал им издалека.
стряслось? Какая беда?> Он недовольно сдвинул брови. Учан шатнуло от удара
о берег. Подали чалки. Кто-то спрыгивал на вымол, кто-то, ухватясь за
поручни, лез наверх. Гомонили бояра за спиною, а Семен уже весь напрягся,
устремил взор туда, где, расталкивая толпу, пробивались к вымолу (он не
обознался-таки!) московские вестоноши.
наконец, свиток из рук боярина и, удалясь в корабельный покой, развернул и
медленно, дважды, перечел, обмысливая каждое слово. Шевельнулось и тут же
загасло суматошное желание пасть на коня, скакать в опор в Москву... С
пути не ворочают. Он свернул свиток, бережно опустил в ларец с грамотами.
Задумался.
умер великий боярин, старый тысяцкий Москвы, Протасий-Вельямин Федорыч. И
эта смерть, вторая после отцовой, совершилась без него! И неможно
воротить, отдать последний долг соратнику и другу отца и деда Данилы,
такого далекого, древнего до ужаса, которого, однако, старый Протасий
помнил еще живым и даже - что особенно удивительно и непонятно - юным.
в Москву грамоту, подтверждающую права молодого тысяцкого, Василья
Протасьича, и другую, дабы паки подторопить братьев. Ночевать в Нижнем
отдумали. Смерть старого Протасия что-то сдвинула, подтолкнула, напомнив о
бренности и непрочности земного бытия, заставила сугубо спешить, словно со
смертью этой на плечи всех упал некий добавочный груз. Весь день и полночи
догружали суда, и первые лучи утреннего солнца уже осветили плывущий по
Волге караван. Прощай, Русь!
возраста, когда смерть уже не страшит, не пугает, а приходит как отдых,
как заслуженный после тяжких трудов земных покой и сон.
дворе весна, голубой, пьяный от солнца и ветра сияющий май. У мужиков -
седатого сына с ражими молодцами-внуками, у старшего ключника, конюшего и
двоих посельских, что каменно застыли на лавках, сложив тяжелые руки на
коленях и недвижимо уставя взоры в колеблемое свечное пламя, - на строгих
насупленных лицах росинки пота. Ради смертного часу торжественного вздели
суконные охабни: кто в белом, а кто и в черном, стойно монашескому,
одеянии. И вот молчаливо преют, перемогая духоту. И так же молчаливо
переминается толпа на сенях и во дворе боярского терема: холопы и вольные
слуги, оружные кмети, старосты ремественников и купцы, всяких чинов и
всякого звания люди, сошедшие сюда, заслышав о кончине великого тысяцкого
Москвы, коего знали все, при коем рождались и умирали, коего мнили почти
бессмертным, вечным хранителем родимого города.
приволоклись, прослышав о близкой кончина отца). Сейчас шепотом
переговаривают между собой и тем же хриплым шепотом строжат слуг.
Священник с дьяконом уже отошли от постели, причастив и соборовав, даже с
некиим страхом душевным, маститого держателя Москвы. Прочтены духовные
грамоты. Богоявленскому монастырю, в коем стараниями Протасия возведен
каменный храм, отходят по душевой село Вельяминово с мельницею на реке
Лизоборке и деревней Марфиной близ Москвы. Прочие села, поля, угодья,
заводы, необозримые стада кониные и скотинные, обширная вотчина в
Манатьином стану, на полдороге к Дмитрову, на реке Черной Грязи, и вотчина
на Яхроме, и села по Уче: Федоскино, Даниловское, Семенищево и прочие, и
вотчина под Вереей, в Гремичах на Протве, и вотчина под Коломною в
Левичине стану, в коей десятки деревень, и земли под Лопаснею, и села под
Волоком Ламским (сказочно богат тысяцкий града Москвы!) - то все достается
сыну Василию с внуками. Ему же, за выделом того, что отходит по смерти
замужним дочерям, вручаются порты многоценные, золото и серебро, драгая
посуда, кованые блюда и чаши, брони и колонтари, куяки и пансыри, шеломы,
мисюрки, рогатины, сабли и сулицы - весь обширный боевой запас, коим можно
оборужить и окольчужить целый полк ратников, коли придет к тому грозовая
нужа. От долгого чтения, от бесконечного перечня утвари и одежд у
внимающих кругом пошли головы: едва ли не богаче оказывал
Протасий-Вельямин великого князя самого!
по закону. Никто не обижен, никто не обнесен, и из старых слуг, холопов
верных, всякому дана награда: серебром ли, портами, али скотом - каждому
по его достоинству и выслуге. И теперь последнее остает пред тем как
покинуть мир - передать сыну слово напутное.
дверях, выходят из покоя. Протасий слегка приподымает плохо повинующиеся
веки. Озирает изложню. Одним движением глаз зовет сына. Василий - сыну уже
шестой десяток лет - старик! Старшему внуку, тоже Василию, и то за
тридцать.
голову, подходит к постели умирающего деда. Старый Протасий словно бы ищет
кого-то, зрачки беспокойно бегают.
Старик слегка кивает, прикрывает глаза, глубоко дышит, отдыхая.
глиняный горшок с кипятком, устраивает в ногах у деда, отгибая край
собольего одеяла. Протасий молчит, потом слегка раздвигает морщины щек в
намеке на улыбку. Добро, проняло, кажись!
хранителей и держателей дома. Замечает седины сына, темный румянец
мужества на лице внука (уже и правнуки растут, Ванята с Микулою, шустрые
пареньки!). Разымчивая нежность чуть трогает старое сердце. Каменное лицо
старика добреет и отвердевает вновь.
ложем.
покойного, - шепчет с одышкой, - я посадил, а Михайлу Святого отверг...
покойного. Сын знает всю эту, уже древнюю, быль и хочет поправить отца:
Михайлу! Тогда бы Тверь выстала... А ныне - Москва!
дошло ли до них? Вняли? И видит хмурь на челе сына, а в глазах внука
недоумение. И потому, отдышась, вновь повторяет с упорною настойчивостью
(не сказать нынче - и никогда не сказать, и Господь не простит того, у
врат рая спросит: <Сказал ли, старый?>):
ради вас всех... Не ведаю, к худу то али к хорошу вышло? Данилушку на бою
прибрал Господь. Чаю, за грех мой! Думал, навовсе, ан нет, теперича
блазнит, не вовсе расплатилси! Ищо придет на нас беда... Дак тово...
тово... - Умирающий смотрит на двоих у постели с промельком страха: мысли
мешаются, и неужели, неужели он не сумеет, не скажет им всего, что должно
сказать ему, прежде чем покинуть сей мир? - Москва! - одолевая себя,
шепчет, призакрыв веки, лишь бы не сбиться, не утерять мысленную нить. -
Земли устроение... Это от нас, наше... И грех, и воздаяние - нам! Тебе,
сын, и тебе... Берегите! Помните: мог! Я мог! Все переменить. И не было бы
Москвы. В роду нашем... Не упускайте! И князи московские власть свою