колыбели, каких-то туманных елок, каких-то комнатных
перспектив,-- редкая группа обходилась без таксы, с
расплывшейся от темперамента задней частью гибкого тела и
всегда с тем странным, психопатически-эвездным взглядом,
который у этой породы бывает на семейных снимках. В раннем
детстве я еще застал на садовом угреве Лулу и Бокса Первого,
мать и сына, столь дряхлых, что давно забылся кровосмесительный
их союз, озадачивший былых детей. Около 1904 года отец привез с
Мюнхенской выставки рыжего щенка, из которого выросла,
удивительной таксичьей красоты, Трэйни. В 1915 году у нее
отнялись задние ноги, и пока мать не решилась ее усыпить,
бедная собака уныло ездила по паркетам, как cul-de-jatte
(Безногий (франц ) ). Затем кто-то подарил нам внука или
правнука чеховских Хины и Брома. Этот окончательный таксик
(представляющий одно из немногих звеньев между мною и русскими
классиками) последовал за нами в изгнание, и еще в 1930 году в
Праге, где моя овдовевшая мать жила на крохотную казенную
пенсию, можно было видеть ковыляющего по тусклой зимней улице
далеко позади своей задумчивой хозяйки этого старого, все еще
сердитого Бокса Второго,-- эмигрантскую собаку в длинном
проволочном наморднике и заплатанном пальтеце.
часто ее навещать. Не было меня при ней и когда она умерла, в
мае 1939 года. Всякий раз, что удавалось посетить Прагу, я
испытывал в первую секунду встречи ту боль, ту растерянность,
тот провал, когда приходится сделать усилие, чтобы нагнать
время, ушедшее за разлуку вперед, и восстановить любимые черты
по не стареющему в сердце образцу. Квартира, которую она делила
с внуком и Евгенией Константиновной Г., самым близким ее
другом, была донельзя убогой. Клеенчатые тетради, в которые она
списывала в течение многих лет нравившиеся ей стихи, лежали на
кое-как собранной ветхой мебели. Ужасно скоро треплющиеся
томики эмигрантских изданий соседствовали со слепком отцовской
руки. Около ее кушетки, ночью служившей постелью, ящик,
поставленный вверх дном и покрытый зеленой материей, заменял
столик, и на нем стояли маленькие мутные фотографии в
разваливающихся рамках. Впрочем она едва ли нуждалась в них,
ибо оригинал жизни не был утерян. Как бродячая труппа всюду
возит с собой, поскольку не забыты реплики, и дюны под бурей, и
замок в тумане, и очарованный остров,-- так носила она в себе
все, что душа отложила про этот серый день. Совершенно ясно
вижу ее, сидящую за чайным столом и тихо созерцающую, с одной
картой в руке, какую-то фазу в раскладке пасьянса; другой рукой
она облокотилась об стол, и в ней же, прижав сгиб большого
пальца к краю подбородка, держит близко ко рту папироску
собственной набивки. На четвертом пальце правой руки--теперь
опускающей карту -- горит блеск двух золотых колец: обручальное
кольцо моего отца, слишком для нее широкое, привязано черной
ниточкой к ее собственному кольцу.
смутно подавлены чем-то, хотя в жизни именно улыбка была сутью
их дорогих черт. Я встречаюсь с ними без удивления, в местах и
обстановке, в которых они никогда не бывали при жизни --
например, в доме у человека, с которым я познакомился только
потом. Они сидят в сторонке, хмуро опустив глаза, как если бы
смерть была темным пятном, постыдной семейной тайной. И конечно
не там и не тогда, не в этих косматых снах, дается смертному
редкий случай заглянуть за свои пределы, а дается этот случай
нам наяву, когда мы в полном блеске сознания, в минуты радости,
силы и удачи -- на мачте, на перевале, за рабочим столом... И
хоть мало различаешь во мгле, все же блаженно верится, что
смотришь туда, куда нужно.
галлицизма) был слишком молод в России, чтобы проявить
какое-либо любопытство к моей родословной; теперь я жалею об
этом--из соображений технических: при отчетливости личной
памяти неотчетливость семейной отражается на равновесии слов.
Уже в эмиграции кое-какими занятными сведениями снабдил меня
двоюродный мой дядюшка Владимир Викторович Голубцов, большой
любитель таких изысканий. У него получалось, что старый
дворянский род Набоковых произошел не от каких-то псковичей,
живших как-то там в сторонке, на обочье, и не от
кривобокого, набокого, как хотелось бы, а от обрусевшего
шестьсот лет тому назад татарского князька по имени Набок.
Бабка же моя, мать отца, рожденная баронесса Корф, была из
Древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую
прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы
назван остров Корфу. Корфы эти обрусели еще в восемнадцатом
веке, и среди них энциклопедии отмечают много видных людей. По
отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве или свойстве
с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами. Думаю, что было
уже почти темно, когда по скрипучему снегу внесли раненого в
гек-кернскую карету. Среди моих предков много служилых людей;
есть усыпанные бриллиантовыми знаками участники славных войн;
есть сибирский золотопромышленник и миллионщик (Василий
Рукавишников, дед моей матери Елены Ивановны); есть ученый
президент медико-хирургической академии (Николай Козлов, другой
ее дед); есть герой Фридляндского, Бородинского, Лейпцигского и
многих других сражений, генерал от инфантерии Иван Набоков
(брат моего прадеда), он же директор Чесменской богадельни и
комендант С.-Петербургской крепости -- той, в которой сидел
супостат Достоевский (рапорты доброго Ивана Александровича царю
напечатаны -- кажется, в "Красном Архиве"); есть министр
юстиции Дмитрий Николаевич Набоков (мой дед); и есть, наконец,
известный общественный деятель Владимир Дмитриевич (мой отец).
двумя медведями, держащими ее с боков: приглашение на шахматную
партию, у камина, после облавы в майоратском бору;
рукавишниковский же, поновее, представляет стилизованную домну.
Любопытно, что уральские прииски, Алапаевские заводы,
аллитеративные паи в них -- все это давно уже рухнуло, когда, в
тридцатых годах сего века, в Берлине, многочисленным потомкам
композитора Грауна (главным образом каким-то немецким баронам и
итальянским графам, которым чуть не удалось убедить суд, что
все Набоковы вымерли) досталось, после всех девальваций,
кое-что от замаринованных впрок доходов с его драгоценных
табакерок. Этот мой предок, Карл-Генрих Граун (1701--1759),
талантливый карьерист, автор известной оратории "Смерть
Иисуса", считавшейся современными ему немцами непревзойденной,
и помощник Фридриха Великого в писании опер, изображен с
другими приближенными (среди них--Вольтер) слушающим
королевскую флейту, на пресловутой картине Менцеля, которая
преследовала меня, эмигранта, из одного берлинского пансиона в
другой. В молодости Граун обладал замечательным тенором;
однажды, выступая в какой-то опере, написанной брауншвейгским
капельмейстером Шурманом, он на премьере заменил не нравившиеся
ему места ариями собственного сочинения. Только тут чувствую
какую-то вспышку родства между мной и этим благополучным
музыкальным деятелем. Гораздо ближе мне другой мой предок,
Николай Илларионович Козлов (1814--1889), патолог, автор таких
работ как "О развитии идеи болезни" или "Сужение яремной дыры у
людей умопомешанных и самоубийц" -- в каком-то смысле служащих
забавным прототипом и литературных и лепидоптерологических моих
работ. Его дочь Ольга Николаевна была моей бабушкой; я был
младенцем, когда она умерла. Его другая дочь, Прасковья
Николаевна, вышла за знаменитого сифилидолога Тарновского и
сама много писала по половым вопросам; она умерла в 1913 году,
кажется, и ее странные, ясно произнесенные последние слова были
"Теперь понимаю: вс° -- вода". О ней и о разных диковинных, а
иногда и страшных, Рукавишниковых у матери было много
воспоминаний... Я люблю сцепление времен: когда она гостила
девочкой у своего деда, старика Василья Рукавишникова, в его
крымском имении, Айвазовский, очень посредственный, но очень
знаменитый маринист того времени, рассказывал в ее присутствии,
как он, юношей, видел Пушкина и его высокую жену, и пока он это
рассказывал, на серый цилиндр художника белилами испражнилась
пролетавшая птица: его моря темно сизели по разным углам
петербургского (а после -- деревенского) дома, и Александр
Бенуа, проходя мимо них и мимо мертвечины своего
брата-академика Альберта, и мимо "Проталины" Крыжицкого, где не
таяло ничего , и мимо громадного прилизанного Перовского
"Прибоя" в зале, делал шоры из рук и как-то музыкально-смугло
мычал "Non, поп, поп, c'est affreux (Нет, нет, это ужасно"
(франц.)), какая сушь, задерните чем-нибудь"--и с
облегчением переходил в кабинет моей матери, где его,