сильно... Я долго держался на крыле. Прежде чем выбраться из кабины, я
поставил самолет на кабрирование. Машина шла правильно, дышать было можно, я
чувствовал себя неплохо. Да-да, я долго держался на крыле... Я не знал, что
делать...
считал, что остался на борту один, самолет его горел, а истребители все
заходили и заходили на него, поливая его пулями. Из рассказа Сагона нам
стало ясно одно: он не испытывал никаких желаний. Он ничего не испытывал.
Времени у него было сколько угодно. Делать ему было совершенно нечего. И
постепенно я познавал это странное ощущение, иногда сопровождающее
неизбежность близкой смерти: вдруг тебе становится нечего делать... Как это
непохоже на всякие басни о дух захватывающем низвержении в небытие! Сагон
оставался там, на крыле, словно выброшенный за пределы времени.
боялся слишком рано дернуть за кольцо, чтобы не запутаться в парашюте.
Подождал, пока не выровняюсь. О, ждал я долго...
чего-то ждал. Ждал, пока пламя станет сильнее. Потом, неизвестно чего, ждал
на крыле. И во время свободного падения по вертикали на землю тоже ждал.
обычно, Сагон, который, стоя над бездной, с недоумением и досадой топтался
на месте.
Х
ниже нормального. Экипаж понемногу изматывается. Мы почти не разговариваем.
Раза два я еще попытался осторожно нажать на педали. Но я не упорствовал.
Каждый раз меня охватывало все то же чувство сладкого изнеможения.
фотосъемки. Я кое-как выкручиваюсь, хотя штурвал почти совсем замерз. Я
создаю крен и беру штурвал немного на себя, машина с грехом пополам входит в
вираж, и Дютертр успевает заснять кадров двадцать.
разные люди. И в себе самом я всегда обнаруживал лишь самого себя. Сагон
знал одного лишь Сагона. Тот, кто умирает, умирает тем, кем он был. И если
смерть постигла простого шахтера, умирает простой шахтер. Где оно, то дикое
безумие, которое выдумывают писатели, чтобы нас потрясти?
извлекли человека, которого откапывали несколько дней. Безмолвно и,
казалось, внезапно оробев, толпа окружила его - его, вернувшегося чуть ли не
с того света. Покрытый мусором и щебнем, почти обезумевший от удушья и
голода, он был похож на ископаемое чудовище. Когда кое-кто, осмелившись,
начал задавать ему вопросы, а он с тупым вниманием стал прислушиваться,
робость толпы сменилась чувством неловкости.
что никто не умел задать ему главный вопрос. Его спрашивали: "Что вы
чувствовали... О чем думали... Что делали..." - словно перебрасывали наугад
мостки через пропасть. Так хватаются за первое попавшееся средство, чтобы
привлечь внимание погруженного в ночь глухонемого слепца, которого пытаются
спасти.
говорил о часах, которые потерял...
тьме...
привычные вещи. И для восприятия своего мира, пусть даже ограниченного
обвалом и тьмой, он располагал чувствами лишь того человека, каким он был. И
на главный вопрос, которого никто так и не сумел ему задать, но который
вертелся у всех на языке: "Кем вы были? Кого вы открыли в себе?" - он мог бы
ответить только одно: "Самого себя".
другой, о ком он прежде ничего не подозревал. Жить - значит медленно
рождаться. Это было бы чересчур легко - брать уже готовые души!
человеческую судьбу. Но озарение означает лишь то, что Духу внезапно
открылся медленно подготовлявшийся путь. Я долго изучал грамматику. Меня
учили синтаксису. Во мне пробудили чувства. И вдруг в мое сердце постучалась
поэма.
что-то откроется мне, значит я уже раньше трудился и носил камни для
невидимого сооружения. Я сам готовлю свое празднество, и я не вправе буду
говорить, что внезапно во мне возник кто-то другой, потому что этого другого
создаю я сам.
подготовки. Она окупится потом, как грамматика...
Задание старит. Чего стоит полет на большой высоте? Соответствует ли один
час, прожитый на высоте десять тысяч метров, неделе, трем неделям или месяцу
нормальной жизни организма, нормальной работы сердца, легких, артерий?
Впрочем, не все ли равно! Мои полуобмороки состарили меня на века; я
погрузился в старческую безмятежность. Все, что волновало меня, когда я
снаряжался в полет, кажется теперь затерянным в бесконечно далеком прошлом.
А Аррас - в бесконечно далеком будущем. Ну а военные приключения? Где они,
эти приключения?
разве что о крохотных осах, промелькнувших передо мной за три секунды.
Настоящее же приключение длилось бы десятую долю секунды. Но никто из нас не
возвращается, не возвращается никогда, чтобы о нем рассказать.
в детстве картинка. Она изображала, на фоне северного сияния, странное
кладбище погибших кораблей, затертых полярными льдами. В пепельном свете
вечных сумерек они простирали свои обледеневшие руки. Среди мертвого штиля
их все еще натянутые паруса хранили отпечаток ветра, как постель сохраняет
отпечаток нежного плеча. Но чувствовалось, что они жесткие и ломкие.
спросил у стрелка:
времени сквозь гибкую резину приходится раздавливать ледяную пробку, которая
не дает мне дышать! Когда я сжимаю трубку, я чувствую, как в руке у меня
трещит лед.
движется. Ничто не торопит. Ничто не страшит.
сверху, словно молния. Летящий выше на полторы тысячи метров отряд
истребителей, обнаружив вас под собой, может не торопиться. Он маневрирует,
ориентируется, занимает выгодную позицию. А вы еще ничего не знаете. Вы -
мышь, над которой простерлась тень хищника. Мышь воображает, что она живет.
Она еще резвится во ржи. Но она уже в плену у ястребиного глаза, она
прилипла к его зрачку крепче, чем к смоле, потому что ястреб ее уже не
выпустит.
за землей, а между тем вас уже обрекла на гибель едва заметная черная точка,
появившаяся в зрачке человека.
заблагорассудится. Времени у них хоть отбавляй. На скорости девятьсот
километров в час они нанесут страшный удар гарпуном, который безошибочно
поражает жертву. Эскадра бомбардировщиков обладает такой огневой мощью, что
ей еще есть смысл обороняться, но один разведывательный самолет, затерянный
в небе, никогда не одолеет семидесяти двух пулеметов, да и обнаружить-то их
он сможет лишь по светящемуся снопу их пуль.
подобно кобре, разом выпустив свой яд и уже выйдя из поля обстрела,
недосягаемый, повиснет над вами. Так раскачиваются кобры, молниеносно жалят
и снова начинают раскачиваться.