пространстве, даже будучи отображено с фотографической точностью, просто
отскакивает от английского языка, не оставляя на его поверхности никакого
заметного отпечатка. Конечно, память одной цивилизации не может - и,
наверное, не должна - стать памятью другой. Но когда язык отказывается
воспроизвести негативные реалии другой культуры, тут возникают тавтологии
наихудшего свойства,
небогатый, как и у человека. Так утешайся хотя бы тем, что знаешь, жертвой
чего ты пал, прикоснувшись к специфической семантике, имеющей хождение в
столь отдаленном мире, как Россия. Губят тебя твои же концептуальные и
аналитические замашки, например, когда при помощи языка анатомируешь свой
опыт и тем лишаешь сознание всех благ интуиции. Ибо при всей своей красоте
четкая концепция всегда означает сужение смысла, отсечение всяческой
бахромы. Между тем бахрома-то как раз и важнее всего в мире феноменов, ибо
она способна переплетаться.
язык в бессилии; не сетую я и на дремотное состояние души населения, на нем
говорящего. Я всего лишь сожалею о том, что столь развитым понятиям о зле,
каковыми обладают русские, заказан вход в иноязычное сознание по причине
извилистого синтаксиса. Интересно, многим ли из нас случалось встретиться с
нелукавым Злом, которое, явившись к нам, с порога объявляло:
отрывка, нежели его содержание, каковому больше приличествовала бы ярость.
Ни та, ни другая, конечно, не способны раскрыть смысл прошлого; но элегия
хотя бы не создает новой реальности. Какой бы хитрый механизм ни строил ты
для поимки собственного хвоста, ты останешься с сетью, полной рыбы, но без
воды. Которая качает твою лодку. И вызывает головокружение - или заставляет
прибегнуть к элегическому тону. Или отпустить рыбу обратно.
Ею правили существа, которых по всем человеческим меркам следовало признать
выродками. Чего, однако, не произошло.
повисшей над своим глубоким дном, как огромное серое небо - над ней самой.
Вдоль реки стояли великолепные дворцы с такими изысканно-прекрасными
фасадами, что если мальчик стоял на правом берегу, левый выглядел как
отпечаток гигантского моллюска, именуемого цивилизацией. Которая перестала
существовать.
позавтракав яйцом и чаем, под радиосводку о новом рекорде по выплавке стали,
а затем под военный хор, исполнявший гимн вождю, чей портрет был приколот к
стене над его еще теплой постелью, бежал по заснеженной гранитной набережной
в школу.
скованный немотой, и большой мост аркой возвышался в темно-синем небе, как
железное нTбо. Если у мальчика были две минуты в запасе, он скатывался на
лед и проходил двадцать-тридцать шагов к середине. Все это время он думал о
том, что делают рыбы под таким толстым льдом. Потом он останавливался,
поворачивался на 180 градусов и бежал сломя голову до самых дверей школы. Он
влетал в вестибюль, бросал пальто и шапку на крюк и несся по лестнице в свой
класс.
над стулом учительницы и картой двух полушарий, из которых только одно было
законным. Мальчик садится на место, расстегивает портфель, кладет на парту
тетрадь и ручку, поднимает лицо и приготавливается слушать ахинею.
* Перевод с английского В. Голышева
* 1. В Крестах 999 камер (прим. автора).
* 2. Партийных товарищей (нем.).
* 3. Городу и миру (лат.).
* 4. Свобода, равенство, братство (фр.).
___
нечто само собой разумеющееся: его всегда рассматривают на фоне предтеч и
предшественников. Тени великих особенно видны в поэзии, поскольку слова их
не так изменчивы, как те понятия, которые они выражают.
этими тенями, горячее или холодное дыхание которых он чувствует затылком или
вынужден чувствовать стараниями литературных критиков. "Классики" оказывают
такое огромное давлени е, что результатом временами является вербальный
паралич. И поскольку ум лучше приспособлен к тому, чтобы порождать
негативный взгляд на будущее, чем управляться с такой перспективой,
тенденция состоит в том, чтобы воспринимать ситуацию как финальную. В таких
случаях естественное неведение или даже напускная невинность кажутся
благословенными, потому что позволяют отмести всех этих призраков как
несуществующих и "петь" (предпочтительно верлибром) просто от сознания
собственного физического присутствия н а сцене.
обнаруживает не столько отсутствие мужества, сколько бедность воображения.
Если поэт живет достаточно долго, он научается справляться с такими
затишьями (независимо от их происхожден ия), используя их для собственных
целей. Непереносимость будущего легче выдержать, чем непереносимость
настоящего, хотя бы только потому, что человеческое предвидение гораздо
более разрушительно, чем все, что может принести с собой будущее.
уже позади - и из своего и чужого. Только два события в его биографии можно
считать яркими: первое - его служба офицером пехоты в итальянской армии в
первую мировую войну.
этими событиями можно было застать его готовящимся к карьере оперного певца
(у него было многообещающее бельканто), борющимся против фашистского режима
- что он делал с самого нача ла и что в конечном счете стоило ему должности
хранителя библиотеки "Кабинет Вьессо" во Флоренции, - пишущим статьи,
редактирующим журналы, в течение почти трех десятилетий обозревающим
музыкальные и другие культурные события для "третьей страницы" "Кор рьере
делла сера" и в течение шестидесяти лет пишущим стихи. Слава богу, что его
жизнь была так небогата событиями.
поразительные творческие биографии были порой столь же короткими, сколь
незначителен был их вклад. В этом контексте Монтале - нечто вроде
анахронизма, а размер его вклада в поэзию
Мандельштама, он принадлежит этому поколению больше чем просто
хронологически. Все эти авторы вызвали качественные изменения каждый в своей
литературе, как и Монтале, чья задача была горазд о труднее.
всего случайно, итальянец делает это вследствие географического императива.
Альпы, которые раньше были односторонней дорогой цивилизации на север,
сейчас - двустороннее шосс е для литературных "измов" всех видов! Что
касается теней, то в этом случае их толпы (толщи/топы) стесняют работу
чрезвычайно. Чтобы сделать новый шаг, итальянский поэт должен поднять груз,
накопленный движением прошлого и настоящего, и именно с грузом н астоящего
Монтале, возможно, было легче справиться.
первые два десятилетия нашего века не слишком отличалась от положения других
европейских литератур. Под этим я имею в виду эстетическую инфляцию,
вызванную абсолютным домин ированием поэтики романтизма (будь то
натуралистический или символистский его вариант). Две главные фигуры на
итальянской поэтической сцене того времени - эти "prepotenti" Габриеле
Д'Аннунцио и Маринетти - всего лишь объявили об этой инфляции каждый по
-своему. В то время как Д'Аннунцио довел обесцененную гармонию до ее
крайнего (и высшего) предела, Маринетти и другие футуристы боролись за
противоположное: расчленение этой гармонии. В обоих случаях это была война
средств против средств; то есть условна я реакция, которая знаменовала
плененную эстетику и восприимчивость. Сейчас представляется ясным, что
потребовались три поэта из следующего поколения: Джузеппе Унгаретти, Умберто
Саба и Эудженио Монтале, - чтобы заставить итальянский язык породить совре
менную лирику.
передвижения. Метафизический реалист с очевидным пристрастием к чрезвычайно
сгущенной образности, Монтале сумел создать свой собственный поэтический
язык через наложение того,
также можно было бы определить как amaro stile nuovo (в противоположность
Дантовой формуле, царившей в итальянской поэзии более шести столетий). Самое
замечательное из достижений