так и рвался в бой. Рита сидела в своем любимом кресле под
торшером, курила сигарету и только что отговорила с кем-то
битый час по телефону. Затянувшись дымом и глядя на меня с
необычной внимательностью, она сказала: "Чем обогатилась? Хотя
бы тем, что лучше узнала твой характер. Как раз сегодня читала
у одного автора о вечно бабьем в русской душе". Я расхохотался:
"Вот здорово! Ну, ну поподробней". Она стала молоть вздор
насчет того, что я чему-то покорствую, подчиняюсь
обстоятельствам -- "среда заедает",-- что то, чем я занимаюсь,
есть адаптация к условиям существования, и я понимаю это умом,
но не имею сил восстать против собственного образа жизни. По
причине женственной слабости характера. И еще потому, что.
благодаря дуализму моей души во мне отсутствует нравственная
самодисциплина. Сначала я слушал усмехаясь, потом разозлился.
мозг, занимаюсь черной работой, перевожу всех подряд -- для
чего? Для того, чтобы ты сидела в кресле, курила "кент" и
говорила мне гадости? Если тебя так точит нравственное чувство,
почему бы не пойти работать в наше домоуправление -- там нужен
экономист с окладом восемьдесят рублей..." -- "Кажется, это
попрек куском хлеба?" -- спросила она. Я махнул рукой и ушел.
Не то что объясниться, даже поспорить по-настоящему стало
трудно.
оживлена, многословна, хохотала, спорила, и мне кое-что
перепадало: при нем она делалась со мной приветлива и даже
назвала как-то раз Геночкой, от чего я давно отвык. Началось
новое увлечение: прогулки пешие, на велосипеде, на лыжах -- с
Гартвигом. Я сам рекомендовал когда-то. Сначала они меня
приглашали. Я раза два увязывался, но было как-то тягостно и
тяжеловато. Гарт-виг в шортах -- даже в октябре, подлец,
щеголял черными волосатыми ногами! -- скакал по кочкам, как
лось. Рита, задыхаясь, поспешала за ним, а мне такая гонка была
не по нраву. Бог с ними, оставил их и себя на произвол судьбы.
поближе к монахам, к старине. То где-то под Москвой нашли
церквушку, познакомились с попом, и тот разрешал Гартвигу
забираться на колокольню и звонить. И Кирилла таскали туда,
тоже звонил. Все это, конечно, было вздором, причудами
полусладкой жизни, и меня не так смущало или коробило, как
попросту удивляло. Ведь была когда-то активной профсоюзницей в
институте коммунального хозяйства!
пахло, а вот так: томление духа и катастрофическое безделье. И
даже, пожалуй, мода. Все эти книжонки, монастыри, путешествия
по "святым местам" на собственных "Волгах" сделались модой и
оттого пошлостью. Раньше все скопом на Рижское взморье валили,
а нынче -- по монастырям. Ах, иконостас! Ах, какой нам дед
встретился в одной деревеньке! А самовары? Иконы? Как придешь к
какому-нибудь провизору или художнику, зарабатывающему на хлеб
рисованием агитплакати-ков, обязательно у них иконы торчат и
чай пьют из самовара, настоящего тульского, отысканного за
большие деньги в комиссионке.
взыскуйте града, а только вот -- с любовью к ближнему как?
Бабушку свою старенькую, которая в деревне горбатится, не
забыли? Жену в тяжкую минуту не бросите или, наоборот, мужа? А
то ведь старичок с бородой, который на черной доске в столовой
висит, над сервантом, одно велит: добро делайте. Ну, и как с
ним, с добром? Нельзя ей было с работы уходить. Потому что если
нет людей вокруг -- и добро делать некому. Впрочем, и зло тоже.
Все равно нельзя.
Главное, что сидел в нем, в сердцевине,-- взор ледяной,
изучающий. Кроме древностей, отцов церкви, интересовался он и
современными делами: писал что-то по вопросам социологии.
Связывал как-то старину и современность, не знаю уж как. Он и
веру, и древность, красоту, музыку, людей кругом себя трогал с
одинаковым ледяным рвением -- изучал. Не просто узнавал, а
изучал, то есть до последней капли, до дна. И куда другие
заглянуть не решатся, он заглянет, не смутится ничем. Это я
сразу в нем почувствовал. Истинный ученый, такие только и
добиваются и творят. Но -- подальше от них. И женщина для него
экспонат, и добрые знакомые -- объекты для изучения, вроде
какого-нибудь мураша или лягушки.
приятного мало. Сидели вдвоем в ожидании Риты, разговаривали,
он больше спрашивал, причем почтительно, с уважением и, я бы
даже сказал, искательно, как мог бы спрашивать ученик у
профессора, а я отвечал. И, растаявши от его почтительности,
отвечал охотно и с подробностями. Интересовался он разными
пустяками моего быта и моей работы: когда встаю, какие газеты
читаю, пользуюсь ли словарем синонимов, каковы мои отношения с
редакторами и авторами, которых перевожу? Еще что-то о кино, о
том, как отдыхаю, куда люблю ездить.
сумняся, давать мудрые советы, а потом меня вдруг ударило:
господи, да ведь он меня изучает! Он же на меня досье заводит!
Нет, не в вульгарном смысле, а именно -- в научном, для
каких-то своих специальных работ и целей. Для своего домашнего
"хобби". Придет домой и настрочит целую тетрадь. "Такой-то,
такой-то, 48 лет. Тип: средний интеллигент конца шестидесятых
годов. Род: литературный пролетарий. Вид: из неудачников,
умеющих устраиваться. Встает в восемь утра. Газеты читает после
завтрака, состоящего обычно из яйца, сваренного "в мешочке",
ломтика хлеба с сыром и большой чашки чрезвычайно крепкого чая.
Любит пить чай всегда из одной, так называемой любимой чашки.
Это крупных размеров посуда вместимостью в полтора стакана,
расписная, темно-красная с золотом, дулевского завода. В
газетах наибольшее впечатление производят статьи, касающиеся
работы коллег по перу, хвалебные или ругательные. Особенно
ругательные. Поднимают настроение. Хочется работать..."
пациента. Не рассказать ли, каков у меня стул? И как я исполняю
супружеские обязанности? Он серьезно сказал: это было бы
интересно! Затем заметил, что действительно в разговорах с
людьми старается получать как можно больше информации. Ничего
другого не остается. Ведь наши обыкновенные беседы, сказал он,
не выходят за рамки пустой болтовни, передачи слухов, анекдотов
и перемывания косточек общих знакомых. Вместо обмена мыслями мы
обмениваемся слухами. Конечно, не преминул блеснуть ученостью,
вспомнил Сократа, перипатетиков и прочую древность, где, видно,
чувствовал себя как рыба в воде. И только спустя некоторое
время я понял, что меня обхамили. Значит, в разговорах со мной
он не надеется приобрести никаких мыслей, а только лишь
информацию, причем все равно какую, на худой конец даже
копеечную! С паршивой овцы хоть шерсти клок. Я вспомнил, как
однажды он расспрашивал меня, где я сшил костюм, и почем стоит,
и где куплен материал. И я, идиот, объяснял ему
добросовестнейшим образом! В этой манере было не только
пренебрежение к собеседнику, но и главная гартвиговская черта
-- его циническое стремление приобретать, поглощать, ничего не
давая. Делиться своими мыслями и знаниями с людьми, которых он
считал ниже себя и бесполезными для себя, он не желал, не умел,
он хотел только обогащаться.
понял, что обхамлен -- и обхамливаюсь постоянно: молчанием,
улыбками, деликатными разговорами о пустяках, -- мне захотелось
при первом удобном случае обрушиться на наглеца с громовой
речью и сказать ему однажды всю правду, чтобы он не зазнавался.
Сказать, что мы с ним не равновеликие величины. Что наш
жизненный опыт несравним. Я не успел прочитать так много книг и
вызубрить иностранные языки потому, что жил в другое время:
работал с малых лет, воевал, бедствовал. Не приписывайте себе
чужих заслуг -- они принадлежат времени. Мы сдавали другие
экзамены. И вообще, ну вас к черту, научитесь уважать людей! Но
удобного случая никак не подворачивалось. Речь моя кипела,
кипела, так и вышла вся паром.
знаменитые бегства -- то, что так поражало людей, мало его
знающих, и нравилось женщинам. В основе своей эти бегства были
не романтического свойства, а умозрительного. Чистейший
рационализм и все то же стремление -- изучать. Он мог
неожиданно уйти из института (взять академический отпуск),
уехать в Одессу, поступить матросом на торговый корабль и на
долгое время исчезнуть из жизни своих друзей и близких. Правда,
это было в период его холостячества, между цыганкой и Эсфирью.
Но в другое лето, уже во времена Эсфири, он два месяца бродил
по Украине, работал где косарем, где сборщиком яблок, дорожным
рабочим. Рита восхищалась этими подвигами, которые знала по