Худ, роста высокого, сутулый, цвет волос серый, лицо непривлекательное,
особых примет нет... И опять сердце екнуло, я снова испугался, потерял
контроль, спросил глупость: -- В школьной форме? Сторожевой глянул на меня
озадаченно: -- В школьной? Да что вы, Бог с вами! Он немолодой. Странный
какой-то, глистяной, все ерзает, мельтешит, струит чего-то... Точно.
Истопник. Обессиленно привалился я к стене. Щелкнуло пугающе над головой
реле лифта, с уханьем промчался и бесплодно рухнул резиновый нож дверной
гильотины. И страх почему-то именно сейчас вытолкнул на поверхность давно
забытое... Мрачный, очень волосатый парень из Баку капитан Самед Рзаев
достигал замечательных результатов в следствии. У него был метод. Он зажимал
допрашиваемым яйца дверью. Привязывал подследственного к притолоке, а сам
нажимал на дверную ручку -- сначала слегка, потом все сильнее. У него
признавались все. Кроме одного диверсанта -- учителя младших классов. Самед
еще и нажать-то как следует не успел, а тот умер от шока. Что за чушь! Что
за глупости лезут в голову! При чем здесь Истопник! Ткнул клавишу с цифрой
"16", загудел где-то высоко мотор, зазвенели от напруги тросы, помчалась
вверх коробочка кабины, в которой стоял я еле живой, прижмурив от тоски
глаза, постанывая от бессилья, -- попорченное ядрышко в пластмассовой
скорлупе кабины. Щелк. стук, лязг -- приехали. Открыл глаза и увидел, что на
двери лифта приклеен листок в тетрадный формат. Школьной прописью
извещалось: "ТРЕТЬЯ ЭКСПЛУАТАЦИОННАЯ КОНТОРА... ТРЕБУЕТСЯ... ИСТОПНИК...
ОПЛАТА... СРОКОМ ОДИН МЕСЯЦ... " Обложил, гад. Кто он? Откуда? Себе ведь не
скажешь -- так надо! Я знаю точно, что мне этого -- не надо! Я нерешительно
стоял перед открывшейся дверью лифта. Я боялся выйти на площадку -- из
сумрака лестничной клетки мог выскочить сейчас с жутким криком Истопник и
вцепиться вампировой хваткой в мою сонную артерию. Я боялся сорвать листок с
объявлением. И боялся оставить его на двери. Я ведь знал, что это письмо --
мне. Дальше стоять в лифте нельзя, потому что внизу сторожевой, внимательно
следивший по световому табло за нашими передвижениями по дому, уже наверняка
прикидывает, что я могу столько времени делать в лифте, почему не выхожу из
кабины на своем этаже. Может, он сам и приклеил в лифте листок -- проверяет
меня? Что за идиотизм! Что это нашло на меня? От пьянства и безобразий я
совсем спятил. Надо выйти из лифта и идти к себе в квартиру, в душ, в койку.
Но память старых навыков, былых привычек, почти забытых приемов уже
рассылала неслышные сигналы по всем группам мышц и связок. Они напрягались и
пружинили, они матерели от немого крика опасности, они были сейчас моим
единственным надежным оружием, и ощущение их беззвучного звона и мощного
токи крови взводило меня, как металлический клац передернутого затвора.
Пригнулся и прыгнул из кабины -- сразу на середину площадки. И мгновенно
развернулся спиной к стене, а руки серпами выкинул вперед для встречного
крушащего удара. Загудела и захлопнулась дверь лифта, сразу стало темнее,
будто дверь всетаки догнала и отсекла дымящуюся матовым светом головку
лампы. Тихо. Пусто на лестнице. И все равно, засовывая в скважину финского
замка ключ, я оглядывался ежесекундно и не стыдился своего страха, потому
что мое звериное нутро безошибочно подсказывало грозящую опасность. А ключ,
как назло, не лез в замок. Отрубленный плафон, полный теплого света, катился
в запертой кабинке вниз, к сторожевому Тихон Иванычу, утренний грязный свет
вяло сочился в окно, и в тишине мне слышался шелест, какой-то плеск, похожий
на шепот или на смех. А может быть, негромкий плач? Я оглядывался в пустоте.
ИСТОПНИКУ... ТРЕБУЕТСЯ ОПЛАТА... СРОК ОДИН МЕСЯЦ... Ключ не лез. Я поднес
его к глазам, и ярость охватила меня. Я совал в дверной замок ключ от
"мерседеса". Что происходит со мной? Я ведь могу маникюрной пилкой и куском
жвачки вскрыть любой замок! Щелкнула наконец пружина, дверь распахнулась. В
прихожей темно. Торопливо, сладострастно я стал срывать с себя одежду,
шапку, башмаки, промокшие носки -- холодные, липкие, противные. Я бы и брюки
снял, если бы не потерял у девушки-штукатура кальсоны. Теплый паркет,
ласковая толщина ковра нежили озябшие красные ноги. В столовой сидела в
кресле Марина. Одетая, подкрашенная, в руках держала открытую книжку. И
люстра не горела. Понятно. Это она мне символически объясняла недопустимость
моего поведения, непозволительность возвращения семейного человека домой
засветло. -- Здравствуй, Мариша, -- сказал я доброжелательно, потому что
после всего пережитого было бы хуже, если бы здесь в кресле сидел Истопник.
-- Доброе утро, муженек, -- суховато ответила она. -- Как отдыхали, как
веселились, неугомонненький мой? -- Плохо отдыхали и совсем не веселились,
единственная моя! -- искренне признался я. -- Мне сильно недоставало тебя,
дорогая подруга, верная моя спутница... -- А что же ты не позвал? --
улыбнулась Марина. -- Я бы составила тебе компанию... От углов рта у нее уже
пошли тяжелые морщины. Возраст все-таки сказывается. Хотя оттого, что
Маринка постарела, в ней появилось даже что-то человеческое. Я неопределенно
помахал рукой, а она все лезла настырно: -- Ты ведь знаешь, я, как
декабристка: за тобой -- хоть на край света. Ага, -- кивнул я. -- Хоть в
ресторан, хоть на премьеру, хоть в гости. -- Хоть к шлюхам, -- согласилась
она. -- Я же покладистая, у меня характер хороший. -- Это точно. Лучше не
бывает. Слушай, покладистая, не дашь чего-нибудь пожевать? -- Пожевать? --
переспросила Марина, будто прикидывая, чем бы вкуснее меня накормить --
стрихнином или мышьяком. Потом вдруг закричала так пронзительно, что верхнее
"си" растворилось и перешло в ультразвук, навылет пробивший барабанные
перепонки: -- Пожевать пускай тебе дадут твои проститутки от своей жареной
п...! Кобель проклятый, сволочь разнузданная! Я бы тебя накормила! Сто
хренов тебе в глотку натолкать, гадина вонючая! Гад! Свинья! Бандитская
морда... От красоты Марины, от ее прекрасной розовой веснушчатости не
осталось сейчас и следа -- она была как багрово-синее пламя ацетиленовой
горелки. Мощной струей, под давлением из-вергала она из себя ненависть. И
страшные фиолетово-красные пятна покрывали ее лицо. Она была похожа сейчас
на сюрреалистического зверя. Алый леопард. Нет -- пожалуй, из-за оскаленных
зубов и наливающихся темнотой пятен она все сильнее смахивает на красную
гиену. Я сидел в теплом мягком кресле, поджав под себя ноги, так было теплее
и спокойнее, и рассматривал с интересом свою милую. подругу, суженую.
Суженую, но -- увы! -- не судимую. Господи, ведь бывает же людям счастье!
Одного жена бросила, у другого попала под машину, третий рыдает из-за
скоротечного рака супруги. А к моей любимке хоть бы грипп какой-нибудь
гонконгский пристал. Так ведь нет! Ни черта ей не делается! Здорова моя
ненаглядная как гусеничный трактор. И никакой хрен ее не берет. Хотя болеет
моя коханая беспрерывно -- какими-то очень тяжелыми, по существу,
неизлечимыми, но мне незаметными болезнями. Я наблюдаю эти болезни только по
количеству денег, времени и и связей, которые приходиться мне тратить на
доставание самоновейших американских и швецарских лекарств. Все они
мгновенно исчезают. Она их, видимо, перепродает или меняет на французскую
косметику. -- Мерзавец грязный!.. Подонок!.. Низкий уголовник!.. Аферист. Ты
погубил мою молодость!.. Ты растоптал мою жизнь!.. Супник!.. Развратник
американский!.. Почему развратник -- "американский"? Черт-те что... Я женат
на пошлой крикливой дуре. Но изменить ничего нельзя. Ведь современные браки,
как войны, -- их не объявляют, в них сползают. Четыре года в ее глазах, в
прекрасных медовых коричнево-желтых зрачках, неусыпно сияли золотые ободки
предстоящих обручальных колец. Как защитник Брестской крепости, я держался
до последнего патрона, и безоружный я готов был отбиваться руками, ногами и
зубами, только бы не дать надеть на себя маленькое желтое колечко-первое
звено цепи, которой она накрепко приковала меня к себе. Скованные цепью.
Может быть, и отбился бы я тогда, да глупое легкомыслие сгубило. Я был
научным руководителем диссертации веселого блатного жулика Касымова,
заместителя министра внутренних дел Казахстана. Когда он обтяпал у себя все
предварительные делишки, меня торжественно пригласили на официальную защиту.
И я решил подсластить противозачаточную пилюльку нашего расставания с
Мариной хорошей гулянкой -- взял ее с собою в Алма-Ату. Ей будет что
вспомнить потом, а мне... Мне с ней спать очень хорошо было. Вот в этом вся
суть. Ведь вопрос очень вкусовой. Десятки баб пролетают через твою койку,
как через трамвай. Ваша остановка следующая, вам сходить... А потом вдруг
ныряет в коечку твоя подобранная на небесах, и ты еще этого сам не знаешь,
но вдруг, пока раздеваешь ее, охватывает тебя -- от одного поглаживания, от
прикосновения, от первых быстрых поцелуев, от тепла между ее ногами --
невероятное возбуждение: трясется сердце, теряешь дыхание, и дрожь бьет,
будто тебе снова шестнадцать лет, и невероятная гибкая тяжесть заливает твои
чресла. И вламываешься в нее -- с хрустом и смаком!.. И весь ты исчез там, в
этом волшебном, отвратительном, яростном первобытном блаженстве, и она,
разгоняемая тобою, стонет, мычит и сладко воет, и ты болью восторга в
спинном мозгу чувствуешь, что она будет кататься с тобой всегда, и никогда
не надоест, и забава эта лютая не прискучит, не приестся, потому что у нее
штука не обычная, а обложена для тебя золочыми краешками. И еще не кончил,
не свела тебя, не скрутила счастливая палящая судорога, тебе еще только
предстоит зареветь от мучительного черного блаженства, когда, засадив
последний раз, ощутишь, как хлынул ты в нее струей своей жизни, а уже хочешь
снова опять! опять! опять! А потом, как бы ты ее ни возненавидел, сколь ни
была бы она тебе противна и скучна -- все равно будешь хотеть спать с ней
снова. Ах. Марина, Марина! Тогда, собираясь в гости к Касымову, чтобы
рассказать на ученом совете о выдающемся научном вкладе моего веселого
ученика в теорию и практику взяточничества, вымогательства и держимордства,
а потом шикарно погулять неделю, я хотел побаловать тебя. И усладить
напоследок себя. Потому что в те времена ты мне хоть и надоела уже порядком,
но я все еще волновался от одного воспоминания, как впервые уложил тебя с
собой, у меня начинали трястись поджилки только от поглаживания твоей
томно-розовой кожи, сплошь покрытой нежнейшим светлым пухом. От твоего
гладкого сухого живота. А на лобке у тебя растет лисья шапка. Пышная,
дымчато-рыжая, с темным подпалом. Шелковая. Полетели вместе в Алма-Ату.
Ученый совет был потрясен глубиной научного мышления моего казахского
мафиози. Ученый совет был глубоко благодарен мне за участие в их работе.
Диплом кандидата юридических наук, по-моему, напечатали тут же, в соседней
комнате. Кожу на переплет сорвали с какого-то подвернувшегося
правонарушителя. А может, не правонарушителя. С подвернувшегося. И начался
фантастический загул. Правовед Касымов разослал по окрестным колхозам своих
бандитов, и мы автомобильной кавалькадой переезжали из одного аула в другой,