стихотворений, у кого меньше -- тут уж как объемы позволили.
бы ни выдумывали иные хилые вожди в эмиграции никогда не существовавшую
державу, "Казакию". Были ведь и те, кто требовал отделения от России то ли
Костромской, то ли Тамбовской губернии, -- но за давностью лет все это уже
стало неинтересно: в литературе, в поэзии "мелкие сепаратисты" не оставили
практически никакого следа, в нашей антологии искать их не надо -- и для
значительных-то поэтов места оказалось в обрез.
подвижничестве -- несмотря на беспросветный сталинизм в родной стране,
несмотря на полное равнодушие со всех мыслимых сторон, люди и писали, и
пишут. Велика ли была их надежда хоть когда-то быть услышанными в России?
Думается, лучше всего об этом рассказал в предисловии к роману "Параллакс"
выдающийся прозаик и неплохой поэт Владимир Юрасов (Жабинский): на книжном
развале в Нью-Йорке ему попалась книга с печатью на титульном листе:
"Библиотека зимовки на Новой Земле". "Как, какими неведомыми путями она
добралась до нью-йоркского Манхаттана -- острова в устье Гудзона?
<...> Может статься, и мой "Параллакс" найдет дорогу до города моей
юности Ленинграда или до города моего детства Ростова на Дону". Шанс в
пространстве, -- увы, три четверти века он был неизмеримо меньше шанса во
времени; впрочем, многим ли верилось, что рано или поздно их голоса будут
услышаны в России? Таких, кто не только "в душе надеялся" или "мечтал" о
своем приходе к "внутреннему" читателю, но твердо знал, что в России рано
или поздно они будут прочтены с настоящей любовью, можно счесть по пальцам:
от Ходасевича до Чиннова. Что двигало остальными поэтами?
о помощи, брошенную капитаном Грантом на другой стороне планеты. Тот же
Юрасов, не обольщаясь, пишет: "Основной русский читатель живет за семью
замками в Советском Союзе". Валерий Перелешин уже в начале "перестройки"
писал мне в Москву: "Я ведь знаю, что мой мечтаемый читательский круг -- не
слависты в университетах, а широчайшие круги в России". У нас давно уже
печатаются авторы, за одно хранение произведений которых еще десять лет
назад можно было получить пять -- семь лет, -- не только Солженицын и
Бродский, но и Авторханов, и Синявский, -- да и вообще после того как
российские издания оказались начисто лишены западной валюты и оказались не в
состоянии покупать права на публикацию произведений современной западной
литературы, именно эмигрантская литература во всех жанрах заполнила страницы
журналов и планы издательств. Приятно отметить, что "внутренняя" критика,
говорящая от имени читательских интересов, оказалась куда менее
консервативной, чем зарубежная; писатели, которыми в эмиграции пренебрегали,
оказались в нынешней России весьма к месту, -- характерен пример начисто
забытого за рубежом пражского прозаика Василия Георгиевича Федорова; не так
давно мне пришлось рассылать его изданный в России однотомник друзьям,
западным славистам, ибо старые книги Федорова не только недоставаемы, но и
включают в себя лишь немногое из того, что им создано. То же и с вышедшей в
серии "Московский Парнас" книгой Несмелова, не говорю об именах более
известных -- Алданове, Осоргине, Газданове и многих других.
публикации в периодике слишком фрагментарны и быстро забываются. Даже в
зарубежье, где, но словам калифорнийского писателя Петра Балакшина, "трудно
подготовить в эмиграции русскую книгу, почти нет издательств и с каждым
годом убывает и так небольшое число русских читателей <...> русские
книги выходят, их читают, даже обмениваются мнениями но поводу их, что в наш
неспокойный и озабоченный век явление уже само по себе замечательное", --
даже в зарубежье по меньшей мере четырежды выходили антологии русской
эмигрантской поэзии, претендующие на полноту и хоть какую-то
беспристрастность. Первая из них, "Якорь", была выпущена в Берлине, в
издательстве "Петрополис" к двадцатилетию русской эмиграции, разделялась на
шесть рубрик, -- очень условных, кстати, -- и охватила довольно много имен и
стран. Право на отдельную рубрику получили в ней: 1. Поэты, завоевавшие
известность до 1917 года. 2. Парижские поэты. 3. Пражские поэты. 4.
Берлинские поэты. 5. Дальневосточные поэты. Шестую, последнюю рубрику
образовали поэты, которых оказалось трудно отнести к какой-либо
сложившейся
географически поэтической школе. Трудно сказать, что заставило
составителей -- Г. Адамовича и М. Кантора использовать именно этот принцип:
из нашего нынешнего временного далека и не понять уже, отчего в "Якоре" нет
ни единого поэта из тех, кто жил в это время в США, где обосновались очень
одаренные Г. Голохвастов, Д. Магула, В. Ильяшенко и еще кое-кто; почему так
много поэтов из Чехословакии и только два из Польши -- и т. д. В те годы,
видимо, ответ на каждый из подобных вопросов был самоочевидным: Харбин был
все-таки русским городом, из которого доходили новые журналы и книги,
Америка же казалась расположенной где-то вовсе на другой планете, -- как
мало оставалось времени у многих из поэтов до переселения в эту страну,
сколь для многих стало это спасением! Ответ на второй вопрос неожиданно
прост: для этого нужно знать, в каких странах русскому человеку было в
двадцатые-тридцатые годы поселиться легко, в каких -- сложно и порою не
совсем приятно. Довольно подробно останавливается на этом вопросе в своих
мемуарах А. Н. Вертинский. Из Константинополя, куда бежали в 1920 году сотни
тысяч русских, эмиграция стала разбредаться очень скоро, оттого и случилось
так, что интеллигентная Прага охотно давала приют именно русской
интеллигенции, Франция, потерявшая огромное количество мужчин в первую
мировую войну, -- почти кому угодно, но предпочтительно тем, кто соглашался
идти работать прямо, к примеру, на заводы Рено. Тем, кто "хотел сесть на
землю", предлагалось ехать в Аргентину, туда, как пишет Вертинский,
устремилась изрядная часть казачества. При желании можно было далеко от
Константинополя не уезжать: Югославия и даже Болгария довольно охотно
принимали русских. Северный Китай -- Маньчжурия -- вобрал в себя огромное
число русских в силу существования КВЖД, недолгого "уик-энда"
Дальневосточной республики и просто легкости перехода границы с СССР в тех
краях. А вот прибалтийские страны, от Эстонии до Польши, давали приют
неохотно, полагая, что и от царских времен осталось в них русского населения
слишком много. Почти совершенно невозможен был въезд на постоянное
жительство в Японию, -- отчасти такое положение дел сохраняется и но сей
день: нужно было не только свободно знать японский язык, но даже, принимая
японское гражданство, отказаться от своего имени и принять японское. Как ни
странно, даже на таких крайних условиях кое-кто из русских в Японии сумел
остаться -- Н. П. Матвеев-Амурский, к примеру, дед поэтов Ивана Елагина и
Новеллы Матвеевой. Оказался кто-то в Финляндии, заехал в Бельгию, в Англию,
даже в Марокко, мало ли еще куда. И конечно, в начале двадцатых годов
существовала огромная колония русских в Берлине, постепенно растаявшая под
натиском внешних обстоятельств. Многие из этих геополитических факторов и
привели приснопамятный "Якорь" в столь странный вид.
для эмиграции она была такой же катастрофой, как и для остального мира.
Произошел сильнейший отток литературных сил в США, и лишь немногие из поэтов
-- София Прегель к примеру, -- после этой войны нашли в себе силы
возвратиться на прежнее парижское пепелище. Русская эмиграция в странах
Восточной Европы практически перестала существовать, и даже если не была
"репатриирована" на Колыму, то полностью потеряла возможность печататься, --
так случилось с пражскими поэтами В. Лебедевым, Э. Чегринцевой, В.
Морковиным. В течение первого послевоенного десятилетия почти полностью
исчезло некогда огромное русское население Китая -- одних "репатриировали"
все на ту же Колыму, -- или под Караганду, велика ли разница? -- другие
бежали в страны Южной Америки, в Австралию, хотя бы на Филиппины. Поэтесса
Ольга Скопиченко, покинувшая Шанхай, оказалась на довольно долгое время
именно на острове Тубабао и там, среди филиппинских пальм, в палаточном
городке, умудрялась ротаторным способом даже выпускать книги; однако
постепенно все "филиппинские беженцы" все же были впущены в США и осели на
западном побережье страны -- чтоб глядеть на линию горизонта, на запад, где
за Тихим океаном остались две их прежние родины -- Россия и Китай. А на
другом побережье США, на Атлантическом, скапливалось все больше беглецов из
Европы: вся Западная Европа казалась такой маленькой в сравнении с так
страшно придвинувшейся родиной. В США, кстати, очень быстро оказалось 70 --
80 процентов всей второй волны эмиграции, сменившей почти полностью свои
фамилии, памятуя, что "рука Москвы" хотя и не очень сильная, но очень
длинная (А. Авторханов).
русской эмигрантской поэзии, несшая название, некогда бывшее заголовком
поэтического сборника Георгия Адамовича, -- "На Западе". Составил книгу
практически единолично тонкий литературовед и неплохой поэт Юрий Павлович
Иваск; книга вышла в 1953 году в Нью-Йорке, в издательстве имени Чехова. Ее
деление на четыре раздела было столь субъективным и на сегодняшний день
малопонятным, что даже обсуждать его не хочется. Надо отдать должное Иваску:
называя книгу "На Западе", он оговорил в предисловии, что "данные о
дальневосточных поэтах отсутствуют". Иваск, сам выходец из Эстонии, был в те
годы начисто лишен столичного снобизма, немало повредившего берлинскому
"Якорю". Изъянов в этой очень объемной книге тоже немало, но достоинств
неизмеримо больше. Впервые серьезно были представлены и поэты второй волны,
-- в последнем разделе, где они были перемешаны с перебравшимися из одной
страны в другую эмигрантами куда более раннего "призыва", -- Л. Алексеева, к
примеру, до войны жила в Югославии, и соседство ее в одном разделе с
Елагиным или Моршеном сейчас выглядит странно. Но бросать камень в покойного
Иваска за недостатки "На Западе" невозможно: лучше него подобной работы
никто пока не сделал.
"Посев", хотя и была составлена в Париже маститым критиком и литературоведом
Юрием Терапиано. Именно об этом писателе выдающийся ум эмиграции, поэт
Сергей Рафальский, сказал, что "уполномоченный ценитель считал, что после
Пушкина все пишут плохо и потому нет никаких достаточных оснований одних