поспешай, парень!
через час, оседлав дорогого коня, с заводным в поводу, выезжал из ворот
кремника, и - полетела дорога! Только ветер, да пыль, да пропадающий вдали
топот коня, только неистовый ор распуганного воронья по дорогам да
запоздалый собачий брех за спиною всадника. Весь черный от пыли, с одними
светящимися белками глаз, он, по Протасьевой грамоте, потребовал в
Радонеже свежих лошадей и снова скакал, пересаживаясь с коня наконь; и,
почти не евши и не пивши дорогою, проскакав полтораста верст за четыре
часа, сейчас, - когда женки уже отпричитали над гробом и мужики прошали
боярина: годить еще али закрывать да нести на погост? - Мишук, почти не
умеряя сумасшедшего скока коня, проминовал Переславль и уже выныривал из
вторых градных ворот, поворачивая на дорогу к Никитскому монастырю.
уже посыпать тело освященной землею крестообразно. Но тут княжевские
заспорили:
чего-нито, поправить тамо, да и тово...
требы править, но помешать тому и доселе не умел. <Дедами заведено, не нам
и бросать!> - отвечали обычно мужики. И так, только прикрыв крышкою,
колоду с телом понесли на белых полотенцах на погост. Несли, часто
переменяясь, и потому неспешно, и Мишук успел уже доскакать до Клещина,
где, не слезая с седла, напился воды и узнал от брехливой
женки-пустомолки, что батюшку его уже схоронили из утра! Чуть не пал Мишук
с коня. Хотел даже заворотить с горя, но опомнился, справясь с собою, и
тронул дальше, уже не в скок, а рысью, сжав зубы, перемогая тоску, и уже
безо всякой надежды. И только у княжевецкой околицы ему сказал встречный
древний старик, что отца его только-только понесли на погост. И тут Мишук
выжал из загнанного коня последнее, на что тот был способен, и успел
подскакать, когда уже священник начал было посыпать тело землей.
мужиков, подхватив под уздцы, принялся водить-отваживать запаленного
боярского скакуна), пробился к домовине, - перед ним расступались, теснясь
и падая, - и уже бабьи проворные руки отворачивали перед ним край полотна,
и рука священника замерла и опустилась долу, и, рухнув на колени, впился
Мишук в неживые, пугающе липкие уста, второй раз потревожив и растрепав
покой уложенного в домовину тела...
немо поддающуюся его рукам дорогую голову, стараясь не замечать ужасного
запаха тления, и рыдал в голос, по-мужски грубо и громко, размазывая слезы
и грязь по широкому лицу.
обтереться - и вновь не выдержал, пал на колени, рыдая и целуя опять
ледяные губы отца, и все не мог оторваться, боялся отпустить, потерять и
уже навек, уже больше никогда, никогда не увидеть! (Мелькнуло сумасшедшее:
хоть бы так-то лежал, хоть увидать-то, хоть бы увидать-то иногда, даже
просто глянуть, и то сердцу легче. А так... батя, батя! Как же я-то без
тебя, Господи?!)
почуял, глупый, слова твово не принял, последнего наказу родительского не
выслушал! Дак уж прости, прости ты меня, худоумного, в етой вины, воззри с
выси, пожалей и наставь, хоша ночью приснись, подскажи чево, когда и от
худого отведи! Батя, батя, батюшко мой, как же я-то без тебя теперича жить
стану?!
Умирают, как и рождаются, один раз. И теряют родителей лишь единожды.
Навечно, навек.
Сам, приняв от священника, посыпал землею. Священник отступил, и тогда
женки, навычные волховать, совершили то, что полагалось по древнему
языческому обряду. И потом опустили домовину в землю. И засыпали землею. И
утвердили крест. И ели, стоя вокруг могилы, кутью, рассыпая остатки
птицам, ибо в птицах - души усопших людей, как говорят старики. И пошли
назад к дому, чтобы там помянуть покойного. И только тут указали Мишуку на
старую женку в татарском платье, и узнал он, что то сестра отца, Просинья,
вчера лишь воротившая из Орды его родная тетка, о которой он прежде только
и слышал рассказы-легенды, не очень веря даже, что все то было на самом
деле...
за старшего, рядом седой Ойнас-Яша, бабы, что услужали Федору, старуха
Олена, на правах старинной подруги дома, несколько дальних свестей и
теинок, двое сотоварищей Федора по службе. Приглашен был и священник,
чтобы составить грамоты. Мишуку нельзя было долго задерживаться, и потому
требовалось решить враз, что делать с домом и добром? С домом Мишук
постановил просто: оставил пока Ойнаса, уже по-дружески попросив пожить в
дому и вести хозяйство по-прежнему, теперь уже от его, Мишука, имени, и -
за условленную плату. Яша покивал головой, согласился:
мальчишкою, невзлюбил было холопа, а ведь он, Яша, и жизнь - в пору
Дюденевой рати - ему спас!
со всеми. Слушает: кому вольная, кому какое добро, что Мишук забирает
нынче ж в Москву, что оставляет на Яшу. Отцов Серко и старинная дедовская
бронь переходят теперь Мишуку, и Мишук радуется и гордится. Украдкою он
уже натягивал кольчатую рубаху, пришла впору - дед был, верно, и высок и
не мелок в плечах. Достают серебро из скрыни. Как великая драгоценность
достаны и осмотрены всеми золотые серьги тверской княжны, когда-то
перепавшие Федору.
разглядывая и передавая серьги из рук в руки. Полный сундук рухляди, где и
дорогой мех, и парча, и бабушкина серебряная с жемчугами головка, и ее же
атласный саян полустолетней давности, порты и узорочье, чудом сохраненное
ото всех разорений и пожаров и новое, прикупленное Федором. У Мишука
разбегаются глаза. Отец как-то и не скуп был, а сколь добра оставил! И
горячее чувство к покойному родителю вновь застилает ему туманом глаза.
забираю, в Москву! Пущай дом ведет тамо!
новые, уже благодарные слезы и, оправясь, робко оглаживает племянника по
плечу. Позапрошлою ночью мечтала: воды бы вынес напиться! Мишук склоняет
голову, трется щекою о шершавую теткину руку, и Просинья чует, какой он
добрый и как и взаправду хочет взять ее в дом хозяевать. Быть может, через
то и ему будет легче и памятнее, поближе к покойному отцу. И, почувствовав
все это, Просинья кивает и сморкается в фартук, и снова радостно плачет,
успокоенная, согретая, нашедшая наконец свой дом, и свой очаг, и свое дело
на родимой земле.
вторая женка покойного мужа Опросиньи, в Угличе, с соромом прогнала ее с
порога, что, не застав брата в живых, она лишь поглядела издали на
покойного и, не быв никем привечена, побрела дальше, в Москву, где явилась
в монастырь, но строгий, принявший обет молчания мних - ее старший брат -
лишь благословил Просинью издали, не признав или не пожелав признать
сестры, и только когда она, голодная и усталая, почти отчаявшись, прибрела
к дому племянника, тот узнал тетку по особому знаку на щеке, о котором
повестил ему покойный отец, и принял в дом, после чего вернувшаяся
полонянка сразу слегла и вскоре, благословив племянника, отошла к Богу.
возу, оберегая племянниково добро, и уже, строго сдвигая брови и поджимая
губы, точно так, что Мишук, радуясь, вспоминал по ней покойную бабку,
неотступно и упрямо выговаривала племяннику:
в Орде басурманы одолели, и ратная пора накатит, не успешь глянуть!
Тогды-то поздно станет руками махать! Женку нать тебе найтить беспременно!
Я хоть внучат вынянчу, пока в силах да жива! Ужо на Москву приеду, сама
буду сыскивать! Батька-то не неволил, а зря! Род не продолжишь - отца с
матерью осиротишь, а род наш, Михалкинский, честный, добрый род! На тебя
одна и надея теперича! Зубы-то не скаль, тово!
ему слышать теткину воркотню. Это ведь только в легендах человек живет
прошлым. А чтобы жить на деле, нужно иное и забыть! Забыть и плен, и
рабство свое, и вновь кем-то распоряжаться, кого-то журить-бранить, и зря
она так сердито повышает голос! Мишук не словам ее усмехается вовсе, а
тому, что, стал быть, отошла тетка, оттаяла, перестала уже чуять себя
нищенкой и беглой ордынской рабыней, а стала вновь уважающей себя вдовою
из рода Михалкиных. Ничего, тетя Прося, не журись! Заживем! Будет и у него
теперь дом, как у людей, и ворчунья-хозяйка в дому, да и пущай оженит его
тетка Просинья - пора!