Вилли Доксом, журналистом из Лондона, а после этого, приняв горячий душ,
отправился в свое бюро.
время отъезда. Набралось три странички плотного машинописного текста. Ганс
пробежал фамилии, споткнулся на одной - "Павел Кочев. Болгария",
поинтересовался:
ним встретиться.
главный пробел, который сводил на нет все доказательства прокурора...
Дорнброк представил себе, как сейчас изменится Бауэр, когда он скажет ему
о провале переговоров с Лимом. Ганс знал, что всю предварительную работу
проводил Бауэр, и понимал, какой это будет для него удар, - отец простит
Ганса, но он никогда не простит провала Бауэру.
подлежат переосмыслению.
достаточно точно.
китайской стороны...
паритетности...
Лиму, что Фридрих Дорнброк, в отличие от Ганса Дорнброка, согласен на их
условия. Видимо, послезавтра я полечу туда, подпишу соглашение. Лиму
прилетать сюда неудобно, вы же знаете - мы здесь на виду...
презрением, и лицо его было как маска.
вам санкционировал это?
посвященная в Н-план.
совета. Закон против вас.
из английской колонии. Она казалась ему прозрачной - так бледно было ее
лицо и тонкие руки. Он сказал ей тогда, обняв, что больше никогда над ней
не будет радиоактивного облака, и все наладится, и болезнь ее пройдет, и
увез ее в тот же день в Токио.)
по-прежнему улыбчивым, открытым и добродушным.
добродетель? Мелюзга, на что замахиваешься? Я шел к моему делу через
голод, унижение и предательство идеалов. Как я плакал по ночам, когда
начал служить твоему отцу?! Как я скрывался от моих прежних друзей?! Как я
стыдился самого себя! Но мне никто бы не помог кормить мать, сестер и дядю
- никто! Когда твой отец сидел в тюрьме, тебя все равно возили в школу на
"майбахе" и жил ты в пятикомнатном номере, в лучшем отеле Дюссельдорфа,
потому что вашу виллу отобрали американцы! Когда я голодал, а твой отец
сидел в тюрьме, тебе все равно привозили парное мясо из Баварии, а я пил
морковный кофе, защищая в суде бедняков, виновных лишь в том, что они
бедняки... Что, барский сын?! Ты, кажется, хочешь драться? Я уничтожу
тебя, маленький сытый барин, потому что моя жизнь стоила мне горя и чести,
а тебе твоя жизнь ничего не стоила... Чего же она тогда вообще стоит?"
это фантастично? Мистика и надмирность... А какие женщины! - вдруг
рассмеялся Бауэр. - Я возьму у вас консультацию перед вылетом, ладно?
вас здоровье спортсмена. У вас впереди лет двадцать интересной, счастливой
жизни. Почему вы добровольно подчиняете себя делу, а не радуетесь ему?
Зачем вам затея с бомбой? Я понимаю - отец... Он человек прошлого, но
зачем это вам?
будущем допустима, если он отойдет, предоставив право решать тем, кто
может решать. Я могу его смять, но отец есть отец, самые неожиданные
качества в человеке - родительские. Я попробую предложить компромисс этому
изнеженному барскому сыну, но это будет последняя попытка мира..."
С детства вы не выработали в себе дисциплины обязательности. Вы живете
рефлектируя. Я на это не имею права. Мы не отдадим кнопку мистеру Лиму,
даже если его друзья будут владеть тремя бомбами. Они идут на то, чтобы
исполнять роли статистов, они требуют лишь соблюдения приличий. В конце
концов они примут нашу доктрину, а не мы их. Это аксиома. Они отстали, они
ничего не смогут без нас. Надо же думать о будущем, Ганс!
болезненных, вопросах... Так нельзя. Если бы вы предложили разумную
альтернативу сегодняшнему статус-кво в мире, я бы пошел за вами. Но идти
все-таки придется вам за мной.
цыканья и не потягиваясь лениво и снисходительно, Ганс, возможно, не стал
бы звонить сначала к Люсу, а потом, заметавшись, к болгарину из Москвы. Но
у него не было выхода: послезавтра Бауэр вылетает в Гонконг, а там Ганс
ему не сможет помешать.
телефону и передал, что он с радостью увидит господина Павла Кочева в "Ам
Кругдорфе" вечером, часов в одиннадцать.
выйдет. Я предложу Люсу войти в драку; если я дам имена, места и шифры,
мир возмутится, и моему старику придется отступить. Болгарин -
подстраховка. Откажись Люс - я разрешу болгарину опубликовать мои данные".
Исии и разработать курс лечения. Ганс рассчитывал отправить к ней врачей в
течение этой недели, а следом за ними вылететь в Токио самому... А уж
после этого отправился домой. После двухчасового объяснения с отцом он
поехал в ресторан "Ам Кругдорф", а оттуда - к Люсу.
Об этом ему рассказал Дюпон. "Знаете, - говорил Дюпон, - мне девяносто
восемь, но я не ощущаю возраста. Надо подчинить себя времени. Вам, немцу,
это сделать значительно легче, чем мне, американскому французу". - "Я живу
во времени, - ответил тогда Дорнброк, - у меня расписан каждый час, смешно
было бы нам жить как-то иначе". - "У вас расписаны часы, и это плохо, -
сказал Дюпон. - Это проигрыш во времени. Надо расписать день по минутам.
Когда у меня впервые сорок лет назад отекли ноги, я подумал: "Эге, это уже
симптом. Молодость кончается". А наша мужская молодость действительно
кончается к шестидесяти годам. Начинается зрелость, которая не имеет,
права перейти в старость. Я встаю каждое утро - вот уже сорок лет - ровно
в семь тридцать. Две-три минуты я лежу в кровати и счастливо ощущаю себя.
В семь тридцать три ко мне без стука входит массажистка. Клаудиа работает
у меня сорок лет, - пояснил Дюпон. - Она мнет меня час. В это время я
подремываю, а когда Клаудиа начинает мять мне шею и работать над
позвоночником, чтобы разогнать соли, дрема проходит. Я в это время помогаю
ей: думаю о чем-то извечном. О море или небесах. Или о том, как хорошо в
этот час в густом сосновом лесу. В восемь тридцать четыре я ложусь в ванну
с сосновым или морским экстрактом. Там уже приготовлены газеты: секретарь
по прессе отчеркивает для меня красным карандашом все курьезы, детективные
штучки и небольшие полуэротические рассказы в рисунках Пэта Ноя. В девять
я сажусь к столу. Я ем только овсяную кашу без молока и двести граммов
вареной телятины. Чашка зеленого чая. В девять пятнадцать я выхожу из дому
и совершаю сорокапятиминутную прогулку по саду. В десять - отъезд в банк.
До двенадцати я слушаю заключения экспертов по промышленности, сельскому
хозяйству, бирже и по внутриполитическому положению. Затем полчаса новости