академии и потом служка тверского архиепископа Феофилакта Лопатинского,
который за то, что не хотел отложиться от убеждения, проникшего ум и сердце
его, но неприятного временщику, был схвачен от священнодействия в полном
облачении и брошен в Петербурге в смрадную темницу. Увидав старика,
племянник стал в тупик.
пронзительной усмешкой, - прибавь к своим похвалам новый подвиг благодетелю
России! новый кровавый стих к твоим великолепным виршам!
рубашки, отчего обнажилось плечо. Оно было изрыто кровавыми бороздами;
кровь, худо запекшаяся, струилась еще по оставу старца.
одеваясь. - И это все он! твой Аристид, твой Солон и Фемистокл!.. За то, что
я осмелился сквозь решетку тюрьмы подать моему архипастырю, моему
благодетелю и отцу, чистую рубашку - три месяца носит одну, не скидая;
гнезда насекомых источили уж ее! Вот человек - ирой... Отрекся ли он от
своей веры, лишенный посоха своего, церкви, божьего света, воздуха,
изгложенный червями и болезнями? Вымучили ли из него пытки хотя одно слово
против его совести?.. Его бы славить, его бы воспевать!.. Где вам!.. На вас
только облик человеческий, а так же ползаете, как четвероногие. Вам скорей
награду здесь, на земле, хоть медный грош, лишь бы не даром!.. А небо? О!
никогда не гляделось оно в вашу душу, никогда не тянуло оно ее к себе; ни
одна йота из языка человека с богом не тревожила вас дивным восторгом! Твое
сердце бежало ли когда на уста вместо слов? беседовал ли ты когда с этим
богом слезами? Несчастный! ты из этого ничего не знаешь. Камень камнем и
будет. Продолжай, любезный, подноси на коленах свое стихотворное вранье: сын
времени погладит тебя по головке, может статься, окутает тебя в свою ливрею,
озолотит тебя и поставит на запятки. Но, знай! внуки наши обрекут тебя
достойному позору, оплюют твои подлые творения. Слышишь?.. громы надо теперь
на палачей, ужасные громы неба, а не чиликанье синиц под ружьем охотника, не
блеянье овец под ножом мясника! И грянет этот гром! Горе вам тогда! Слышишь
ли?..
лебединая песнь на земле. Он исчез.
истинами старца, как бы приходившего на миг из гроба, чтобы обличить его в
раболепстве. Подачкин, разинув рот, слушал также, ничего не понимая. Налитый
стакан стоял нетронутый.
двери и припал к ней ухом: никого! Отворил ее - никого! Тут он осмелился
произнести:
своего архиерея, дерзнувшего воспротивиться власти его светлости, то шляется
по караульням, воздвигает на него ненависть солдат и предсказывает
восшествие на престол Елисаветы Петровны. Кончить ему неблагообразно!
прервано. Вошел в каморку кабинет-секретарь Эйхлер. Подачкин вытянулся во
фронт; хозяин встал, смутившись, и приветствовал гостя как мог; но этот, не
дав ему расплыться в многоглаголании, отвел его в соседнюю, еще меньшую,
каморку. Здесь шепотом объявил, что все усилия произвесть Василия
Кирилловича в профессоры элоквенции остались тщетны, потому что фаворит
решительно падал и судьба его на волоске. Целая свита сожалений, вздохов,
жалоб на несправедливость людей и переменчивость фортуны следовали за этим
объяснением. Стук-стук, новый гость - и кто ж? Зуда, которого не видали
целые веки. Никогда еще каморка Тредьяковского не имела у себя столько
разнородных посетителей. Разумеется, что поклонение пиита обратилось к
восходящему солнцу, и Эйхлер вынужден удалиться.
Подачкин струсил. Не обошлось, однако ж, без новых тайных переговоров в
соседней каморке, где Василию Кирилловичу предлагали милости, какие ему
самому угодно будет назначить. Заслуги его умели всегда ценить, но случая не
было к награде; теперь этот случай представился, и спешили им
воспользоваться. Взамен требовали только: в случае спроса государыни
сказать, что он действительно был вчера у Волынского и от него пошел давать
урок княжне Лелемико, у которой оставил свою книгу (а были ли в ней бумаги,
ему неизвестно), и потом насчет связи кабинет-министра свалить всю вину на
Бирона, который будто бы угрожал Василию Кирилловичу виселицею и плахою,
если он не поддержит этой связи и не заверит княжну, что Волынской вдовец.
Да это безделица!.. Василий Кириллович полезет для его превосходительства,
своего благодетеля, покровителя и мецената, в огонь и в воду. Пошли
уверения, клятвы, всепокорнейшие, всенижайшие, вседолжнейшие, так что
крошечный Зуда едва не задохся от них. Кончилось тем, что два серебряные
рублевика после упорной битвы были отняты пиитом, сильным, как Геркулес, и
возвратились в свое прежнее обиталище, и новое его благородие согнато с
Парнаса {Прим. стр. 264} в толчки:
княжне Лелемико государыня хотела им воспользоваться, чтобы показаться
вместе с нею придворным и тем отразить стрелы клеветы, которые могли на нее
посыпаться. Она верила любви Мариорицы к Волынскому - и как не верить?
свидетельства были слишком явны: бедная не умела скрывать свои чувства, - но
в голове Анны Иоанновны развилась мысль сделать эту любовь законною... На
это довольно было одного ее царского слова.
необыкновенно милостиво. Что, казалось, вело его к гибели, то послужило к
выгодам его. Каких же странностей нет на свете! Прошу угадывать, где встать,
где упасть. Напротив, к изумлению всего двора, Бирон был принят чрезвычайно
холодно. Он хотел говорить о предмете, лежавшем у него на сердце, и не имел
возможности: сначала речь его перебивали, потом решительно объявили, чтобы
он не смел упоминать о княжне. За то отплатил он при выходе из внутренних
комнат, хлопнув сильно дверью.
играл железной клеткой, входя и выходя из нее. Никто не смел говорить об
охлаждении к фавориту - не верили ни слухам, ни глазам, боялись даже верить,
чтобы не проговориться; хотели скорей думать, что тигр притворяется спящим.
для одной ли толпы? Это слово не клич ли к общему веселию? И кто ж не хочет
забыться от забот здешней жизни, вкусив хоть несколько капель у фонтана
этого веселья, бьющего для всех и про каждого? Мужичок окунает в нем свою
бороду, так он жаден напиться его до безумия; мудрец - хоть и мудрец, с
припевом из Соломона "все суета сует" {Прим. стр. 265}, осторожно,
исподтишка, лезет тоже, за щитом густой бороды черни, испить с отдыхами
ковшичек удовольствия - народного, грубого, как он называет его, но все-таки
удовольствия. Накрой же кто его на этом ковшике любимою его сентенциею: "все
суета сует", у него тотчас готова оговорка: ведь надобно ж было испытать,
какова водица, чтобы описать ее свойства! А все это сведем к тому, что все
мы не прочь от народных увеселений.
празднике, который в последний год царствования Анны Иоанновны дан был по
случаю свадьбы пажа и шута ее Кульковского. Постараюсь, однако ж, описать
праздник, будто сам видел его. А отчего так хорошо его знаю, то извольте
знать, слышал я об нем от покойной моей бабушки, которая видела его своими
глазами и вынесла из него рассказов на целую жизнь, восторгов на целую
вечность, если б вечность дана была в удел моей бабушке.
карета золотая, десятистекольная, запряженная восмью неаполитанскими
лошадьми. Что за кони! будто писаные! Сбруя пылает на них, страусовые перья
развеваются на головах; снег курится из-под ног, тонких, как у оленя. Пиф,
паф бичом - каково ж рисуются! Благородная кровь означилась струями но
атласу их шерсти. Двенадцать пеших гайдуков идут по бокам цуга, готовые
смирить рьяность коней в случае, если б забыли узду и бич. Кучера в
треугольных шляпах с позументами, из-под которых прицеливается в карету
длинная коса, в откидных ливрейных шубах, исписанных блестящими галунами, в
башмаках и шелковых чулках с огромными пряжками. Пажи унизали карету
ожерельем, которому служат как бы замком два араба в золотых шубах и в белых