Стефане все то, что обворожило Феогноста во время памятной переяславской
встречи.
часто пустующей келье, где, со вселением Стефана, настали тотчас отменный
порядок и чистота, к коим наместник, при всей суровой простоте своего
быта, а может быть именно из-за нее, был неравнодушен весьма. Алексий,
наезжая, находил каждую из книг именно на своем месте, со вложенными в них
своею рукой закладками, но не обнаруживал теперь пыли на переплетах и
обрезах книг, ни зелени на медных застежках тяжелых фолиантов. Вычищены
были и его обиходные монастырские подрясник и мантия. Пол в келье
светился, вымытый и натертый воском. И все это Стефан сотворял как бы
незримо, ибо Алексий, почасту заставая брата на молитве, ни разу не сумел
застать его с лопатою, веником или тряпкою в руках.
беседовали, и Стефан обнаруживал не только глубокое знание писания или
святых отцов, но и живое понимание днешних трудностей церкви православной,
почти предсказывая то, что должно было произойти в ближайшем будущем в
Литве ли, Византии, или немецких землях. (Так, когда король Магнус надумал
вызывать новогородцев на спор о вере, нудя принять латинство, Алексий
вспомнил предостережение Стефана, высказанное им незадолго до приезда
Калики в Москву, о том, что католики именно теперь потщатся подчинить себе
Новгород Великий.)
росла, и уже наместник Феогностов не шутя подумывал о том, что инок Стефан
достоин иной, высшей участи, ибо разглядел в нем, помимо глубокой
учености, и волю, и укрощенное честолюбие, и силу духовную, способную
подчинять людей.
встал вопрос о выборе нового игумена для Богоявленского монастыря, и
Алексий безотчетно подумал прежде всего о Стефане. Тем паче что с
возведением в сан игумена Стефан мог бы стать и духовником великого князя
Семена, о чем Алексий подумывал едва ли не с первой беседы с
ростовчанином, присматриваясь и сомневаясь, но и убеждаясь, что - да,
лучшего иерея для сего дела, многократно обещанного великому князю, ему
вряд ли найти.
Стефан был пришлый, для многих не свой, в монастыре пробыл всего несколько
месяцев, а приказывать братии своею волей Алексий и мог, да и не хотел, не
желая ропота и тайного отчуждения, неизбежных при самоуправстве власть
имущего. Тут-то и пригодился ему чернец Мисаил.
Мисаилом-Мишуком, Алексий, остановя свой возок у груды выгружаемых бревен
и поглядев с минуту молча на спорую работу послушников и монастырских
трудников из мирян, кивнул старцу Мисаилу подойти и, улыбнувшись слегка,
одними глазами, напомнил ему о том давнем дне, когда Мисаил, еще Мишук,
приехал в монастырь с обозом камня.
толстые, обметанные непогодью губы в доброй улыбке, ответил Мисаил. - Тебе
спасибо, владыко, пригрел ты меня!
Алексий. - Все мы в воле его!
Смысленый муж, а простой! И топором володеет, словно какой доброй
древоделя!
како мыслишь?
Тот безотрывно следил, как накатывают новые бревна в высокий костер
ошкуренного леса. Как-то не задумывал никогда о том... Одначе почему бы и
нет? Не москвич, дак... Все одно... Поднял голову, решась, отмолвил: -
Брат Стефан возможет и игуменом!
послушают, а сердцем станут противу, то худо! Перемолви с иноками,
подскажи! А про меня не сказывай, понял, Мисаиле? Не похотят - и я не
прикажу! Может, иной люб...
деньми...
мне скажешь погодя, келейно.
но дело было совершено. Те, кто и думать не мог о том, чтобы пришлого, без
году неделя, откуда-то из-под Радонежа инока возвести в игумены столичного
монастыря, теперь живо обсуждали, обмысливали, прикидывали так и эдак, и
всем уже негласный совет Алексия начинал казать не таким уж нелепым, как
поначалу. Даже и тем, что пробыл в монастыре недолго и не принимал участия
в местных дрязгах, борьбе и шепотах, Стефан устраивал всех. К Рождеству
избрание Стефана, недавно возведенного Феогностом в сан иерея, было почти
предрешено.
зимней дороге, и прибыл на Москву с завидною скоростью - накануне
Крещения. Еще прыгали по московским улицам хвостатые и рогатые кудесы,
толпами шатались ряженые из дому в дом, когда разукрашенный новогородский
поезд на рысях проминовал Занеглименье и, встреченный конными бирючами,
близил к шатровым верхам, куполам и башням Богоявления.
соболями опашнях новогородские бояре, сверкала серебром сбруя коней,
переливались самоцветным огнем звончатые удила и узорные чешмы,
развевались шелковые попоны, заливистый звон колокольцев вздымал на дыбы
всех московских собак и вызывал восхищение мальчишек, что стаями бежали
повдоль и вослед поезду. (Всю эту красу <новогородчи> вздели на себя,
разумеется, перед самою Москвой.) Колыхался на раскатах стремительный,
обитый серебром архиепископский возок. И лишь один Калика, что, выглядывая
в окошка, крестил направо и налево сбегавшихся поглазеть на поезд горожан,
не переменил своего обычного дорожного вотола на иное платье и только
посох, уже подъезжая к Богоявлению, принял из рук служки узорный,
архипастырский, с серебряным навершием из двух соединившихся змеев с
изумрудными глазами, с каковым являлся лишь на самые торжественные
богослужения.
шелках, разряженные бояре в долгих, до полу, охабнях и вотолах, в шубах,
крытых китайскою и цареградскою парчою, в шелках, атласах и бархатах;
темная череда монашеской братии; толпы мирян на въезде и за оградой;
избранные горожане в нарядах, соперничающих с боярскими; сотни распуганных
галок, сорок и ворон, вьющихся в поднебесье; говорливый шум толпы и все
покрывающие красные переборы радостного колокольного звона.
распахнутые створы ворот. Храпят кони. Всадники в дорогом узорочье
соскакивают в снег. И вот - возок архиепископа. И Стефан, волнуясь излиха
(даже сохнет во рту - эту встречу впервые поручили ему, ему!), делает шаг
вперед, к распахнувшимся дверцам возка. Он не знает Калику и ждет
осанистого великана, что медведем, в злате и жемчугах, тяжко вылезет из
возка, ступит, проминая снег, на алые сукна... А из возка появляется
скромно одетый, невеликого роста, суховатый и подбористый, быстрый в
движениях старец, глядит веселыми глазами в растерянное лицо Стефана, сам
легкий, точно птица из сказочных индийских земель, в облаке легкой,
сквозистой, изголуба-белой бороды, и только по высокому посоху да по
надетой вместе с дорогим, в самоцветах, нагрудным крестом узорной
цареградской панагии догадывает Стефан, что пред ним сам владыка Новгорода
Великого, и, густо покраснев, спешит склонить в поклоне свой куколь, и
поцеловать суховатую, приятно пахнущую руку благословляющего его
архиепископа. Тем часом из возка показывается спутник Калики, русоволосый
и чем-то ужасно похожий на своего архипастыря, глядит внимательно окрест и
на Стефана в особину, произносит по-гречески приветствие, и Стефан, в
растерянности все еще не собравший себя, едва поспевает сообразить и тоже
по-гречески ответить Лазарю (грядущему Лазарю Муромскому, ибо это именно
он).
отереть чело и замирает на взъеме - нельзя! Он бережно ведет Калику,
вернее, поспешает вслед за ним. Новогородский владыка почти бежит по
дорожке, стремительно и любопытно оглядывая густую толпу встречающих, и
крестит, крестит, крестит, благословляет, на ходу легко протягивая руку
для поцелуев. Видно, привык иметь дело с толпами горожан. И Стефан идет
вслед за Васильем Каликою, уже начиная привыкать к облику гостя и
постепенно овладевая собой. И не то что завидует - нет! - а видит, зрит,
готовит себя внутренне для того же, для руковожения толпами, для
пастырского началованья, стойно великому - он уже начинает понимать, что
именно так, великому, даже и сугубо, в этой своей обезоруживающей
стремительной простоте и страннической ясности взгляда, - великому
новогородскому архиепископу, прибывшему ныне, дабы подтвердить церковный и
иной союз Нова Города и Москвы. И неважно, что далеко не все в Новом