кощунство: за разбитым стеклом иконы нашли, говорят, утром живую мышь.
Положительно известно теперь, четыре месяца спустя, что преступление
совершено было каторжным Федькой, но почему-то прибавляют тут и участие
Лямшина. Тогда никто не говорил о Лямшине и совсем не подозревали его, а
теперь все утверждают, что это он впустил тогда мышь. Помню, вс¬ наше
начальство немного потерялось. Народ толпился у места преступления с утра.
Постоянно стояла толпа, хоть и не бог знает какая, но вс¬-таки человек во
сто. Одни приходили, другие уходили. Подходившие крестились, прикладывались
к иконе; стали подавать, и явилось церковное блюдо, а у блюда монах, и
только к трем часам пополудни начальство догадалось, что можно народу
приказать и не останавливаться толпой, а, помолившись, приложившись и
пожертвовав, проходить мимо. На фон-Лембке этот несчастный случай произвел
самое мрачное впечатление. Юлия Михайловна, как передавали мне, выразилась
потом, что с этого зловещего утра она стала замечать в своем супруге то
странное уныние, которое не прекращалось у него потом вплоть до самого
выезда, два месяца тому назад, по болезни, из нашего города, и, кажется,
сопровождает его теперь и в Швейцарии, где он продолжает отдыхать после
краткого своего поприща в нашей губернии.
Помню, в первом часу пополудни я зашел тогда на площадь; толпа была
молчалива и лица важно-угрюмые. Подъехал на дрожках купец, жирный и желтый,
вылез из экипажа, отдал земной поклон, приложился, пожертвовал рубль, охая
взобрался на дрожки и опять уехал. Подъехала и коляска с двумя нашими
дамами в сопровождении двух наших шалунов. Молодые люди (из коих один был
уже не совсем молодой) вышли тоже из экипажа и протеснились к иконе,
довольно небрежно отстраняя народ. Оба шляп не скинули, а один надвинул на
нос пенсне. В народе зароптали, правда, глухо, но неприветливо. Молодец в
пенсне вынул из портмоне, туго набитого кредитками, медную копейку и бросил
на блюдо; оба, смеясь и громко говоря, повернулись к коляске. В эту минуту
вдруг подскакала в сопровождении Маврикия Николаевича Лизавета Николаевна.
Она соскочила с лошади, бросила повод своему спутнику, оставшемуся по ее
приказанию на коне, и подошла к образу именно в то время, когда брошена
была копейка. Румянец негодования залил ее щеки; она сняла свою круглую
шляпу, перчатки, упала на колени перед образом, прямо на грязный тротуар, и
благоговейно положила три земных поклона. Затем вынула свой портмоне, но
так как в нем оказалось только несколько гривенников, то мигом сняла свои
бриллиантовые серьги и положила на блюдо.
- Можно, можно? На украшение ризы? - вся в волнении спросила она монаха.
- Позволительно, - отвечал тот; - всякое даяние благо.
Народ молчал, не выказывая ни порицания, ни одобрения. Лизавета Николаевна
села на коня в загрязненном своем платье и ускакала.
II.
Два дня спустя после сейчас описанного случая, я встретил ее в
многочисленной компании, отправлявшейся куда-то в трех колясках, окруженных
верховыми. Она поманила меня рукой, остановила коляску и настоятельно
потребовала, чтоб я присоединился к их обществу. В коляске нашлось мне
место, и она отрекомендовала меня смеясь своим спутницам, пышным дамам, а
мне пояснила, что все отправляются в чрезвычайно интересную экспедицию. Она
хохотала и казалась что-то уж не в меру счастливою. В самое последнее время
она стала весела как-то до резвости. Действительно предприятие было
эксцентрическое: все отправлялись за реку, в дом купца Севостьянова, у
которого во флигеле, вот уж лет с десять, проживал на покое, в довольстве и
в холе, известный не только у нас, но и по окрестным губерниям и даже в
столицах Семен Яковлевич, наш блаженный и пророчествующий. Его все
посещали, особенно заезжие, добиваясь юродивого слова, поклоняясь и
жертвуя. Пожертвования, иногда значительные, если не распоряжался ими тут
же сам Семен Яковлевич, были набожно отправляемы в храм божий и по
преимуществу в наш Богородский монастырь; от монастыря с этою целью
постоянно дежурил при Семене Яковлевиче монах. Все ожидали большого
веселия. Никто из этого общества еще не видал Семена Яковлевича. Один
Лямшин был у него когда-то прежде и уверял теперь, что тот велел его
прогнать метлой и пустил ему вслед собственною рукой двумя большими
вареными картофелинами. Между верховыми я заметил и Петра Степановича,
опять на наемной казацкой лошади, на которой он весьма скверно держался, и
Николая Всеволодовича, тоже верхом. Этот не уклонялся иногда от всеобщих
увеселений и в таких случаях всегда имел прилично веселую мину, хотя
попрежнему говорил мало и редко. Когда экспедиция поравнялась, спускаясь к
мосту, с городскою гостиницей, кто-то вдруг объявил, что в гостинице, в ну
мере, сейчас только нашли застрелившегося проезжего и ждут полицию. Тотчас
же явилась мысль посмотреть на самоубийцу. Мысль поддержали; наши дамы
никогда не видали самоубийц. Помню, одна из них сказала тут же вслух, что
"вс¬ так уж прискучило, что нечего церемониться с развлечениями, было бы
занимательно". Только немногие остались ждать у крыльца; остальные же
гурьбой вошли в грязный коридор, и между прочими я к удивлению увидал и
Лизавету Николаевну. Нумер застрелившегося был отперт и, разумеется, нас не
посмели не пропустить. Это был еще молоденький мальчик, лет девятнадцати,
никак не более, очень должно быть хорошенький собой, с густыми белокурыми
волосами, с правильным овальным обликом, с чистым прекрасным лбом. Он уже
окоченел, и беленькое личико его казалось как будто из мрамора. На столе
лежала записка, его рукой, чтобы не винили никого в его смерти и что он
застрелился потому, что "прокутил" четыреста рублей. Слово прокутил так и
стояло в записке: в четырех ее строчках нашлось три грамматических ошибки.
Тут особенно охал над ним какой-то повидимому сосед его, толстый помещик,
стоявший в другом нумере по своим делам. Из слов того оказалось, что
мальчик отправлен был семейством, вдовою матерью, сестрами и тетками, из
деревни их в город, чтобы, под руководством проживавшей в городе
родственницы, сделать разные покупки для приданого старшей сестры,
выходившей замуж, и доставить их домой. Ему вверили эти четыреста рублей,
накопленные десятилетиями, охая от страху и напутствуя его бесконечными
назиданиями, молитвами и крестами. Мальчик доселе был скромен и
благонадежен. Приехав три дня тому назад в город, он к родственнице не
явился, остановился в гостинице и пошел прямо в клуб, в надежде отыскать
где-нибудь в задней комнате какого-нибудь заезжего банкомета или по крайней
мере стуколку. Но стуколки в тот вечер не было, банкомета тоже. Возвратясь
в нумер уже около полуночи, он потребовал шампанского, гаванских сигар и
заказал ужин из шести или семи блюд. Но от шампанского опьянел, от сигары
его стошнило, так что до внесенных кушаний и не притронулся, а улегся спать
чуть не без памяти. Проснувшись на завтра, свежий как яблоко, тотчас же
отправился в цыганский табор, помещавшийся за рекой в слободке, о котором
услыхал вчера в клубе, и в гостиницу не являлся два дня. Наконец вчера,
часам к пяти пополудни, прибыл хмельной, тотчас лег спать и проспал до
десяти часов вечера. Проснувшись спросил котлетку, бутылку шато-д'икему и
винограду, бумаги, чернил и счет. Никто не заметил в нем ничего особенного;
он был спокоен, тих и ласков. Должно быть он застрелился еще около
полуночи, хотя странно, что никто не слыхал выстрела, а хватились только
сегодня в час пополудни и, не достучавшись, выломали дверь. Бутылка
шато-д'икему была на половину опорожнена, винограду оставалось тоже с
полтарелки. Выстрел был сделан из трехствольного маленького револьвера
прямо в сердце. Крови вытекло очень мало; револьвер выпал из рук на ковер.
Сам юноша полулежал в углу на диване. Смерть должно быть произошла
мгновенно; никакого смертного мучения не замечалось в лице; выражение было
спокойное, почти счастливое, только бы жить. Все наши рассматривали с
жадным любопытством. Вообще в каждом несчастии ближнего есть всегда нечто
веселящее посторонний глаз - и даже кто бы вы ни были. Наши дамы
рассматривали молча, спутники же отличались остротой ума и высшим
присутствием духа. Один заметил, что это наилучший исход, и что умнее
мальчик и не мог ничего выдумать; другой заключил, что хоть миг да хорошо
пожил. Третий вдруг брякнул: почему у нас так часто стали вешаться и
застреливаться, - точно с корней соскочили, точно пол из-под ног у всех
выскользнул? На резонера неприветливо посмотрели. Зато Лямшин, ставивший
себе за честь роль шута, стянул с тарелки кисточку винограду, за ним смеясь
другой, а третий протянул было руку и к шато-д'икему. Но остановил
прибывший полицеймейстер, и даже попросил "очистить комнату". Так как все
уже нагляделись, то тотчас же без спору и вышли, хотя Лямшин и пристал было
с чем-то к полицеймейстеру. Всеобщее веселье, смех и резвый говор в
остальную половину дороги почти вдвое оживились.
Прибыли к Семену Яковлевичу ровно в час пополудни, Ворота довольно большого
купеческого дома стояли настежь, и доступ во флигель был открыт. Тотчас же
узнали, что Семен Яковлевич изволит обедать, но принимает. Вся наша толпа
вошла разом. Комната, в которой принимал и обедал блаженный, была довольно
просторная, в три окна, и разгорожена поперек на две равные части
деревянною решеткой от стены до стены, по пояс высотой. Обыкновенные
посетители оставались за решеткой, а счастливцы допускались, по указанию
блаженного, чрез дверцы решетки в его половину, и он сажал их, если хотел,
на свои старые кожаные кресла и на диван; сам же заседал неизменно в
старинных истертых вольтеровских креслах. Это был довольно большой,
одутловатый, желтый лицом человек, лет пятидесяти пяти, белокурый и лысый,
с жидкими волосами, бривший бороду, с раздутою правою щекой и как бы
несколько перекосившимся ртом, с большою бородавкой близ левой ноздри, с
узенькими глазками и с спокойным, солидным, заспанным выражением лица. Одет
был по-немецки, в черный сюртук, но без жилета и без галстука. Из-под
сюртука выглядывала довольно толстая, но белая рубашка; ноги, кажется,
больные, держал в туфлях. Я слышал, что когда-то он был чиновником и имеет
чин. Он только-что откушал уху из легкой рыбки и принялся за второе свое